Мне объявили бойкот. В течение месяца я жила в изоляции от всех, лишь с приставленным ко мне педагогом. Елена Евгеньевна меня лечила («делала следы», «стучала» и «слоила»), а также каждый день била меня руками, ногами, своим протезом и палкой (она была инвалидом), таскала за волосы, кричала на меня.
Я ее ненавидела. От ненависти и совершенной беспомощности у меня пропадал голос, и я могла лишь шептать и шипеть. Считалось, что тихий голос – признак повышенной агрессии, и за это я снова и снова получала по морде. Бабушка мне тоже говорила, что ненавидит меня – потому что я «развратная и фашистка». Они вместе набирали номер телефона моей мамы, которая тогда была в Ленинграде, и заставляли меня говорить ей, что я сволочь и фашистка, что я ничтожество и что я больше так не буду. Они вместе таскали меня за волосы по полу, а когда я начинала сопротивляться, в ход шли протез и палка.
На крохотной кухне с плиткой с двумя конфорками, единственным встроенным шкафом, полным муравьев и тараканов, низеньким холодильником и липким столом, на кухоньке в доме, где я родилась и выросла, сидела теперь какая-то совершенно чужая мне женщина с протезом вместо ноги, с палкой, на которую опиралась при ходьбе, и сжимала в руках деревянную «стучалку». Перед женщиной лежала тетрадка в клеточку, где она перед каждым сеансом лечения аккуратно выводила мои имя, фамилию, дату и точное время. Также она снимала наручные часы и клала их перед собой, чтобы видеть, как бежит секундная стрелка, и строго засекать время. Все это проделывалось так часто – почти каждый день на протяжении всего моего пребывания в секте, – что я знала последовательность процедуры наизусть. Зафиксировав мое имя и точное время, она замеряла пульс на моей левой руке и тоже записывала данные. До процедуры пульс обычно был выше, чем после нее. Пока мне замеряли пульс, я от скуки рассматривала лицо педагога и каждый раз ловила себя на том, что у меня неправильные мысли, потому что я часто думала, какая она, к примеру, некрасивая или какая у нее противная бородавка на носу. Но поскольку нас убеждали, что все неправильные мысли обязательно приводят к проблемам, то я очень боялась, что это скажется и на моих показателях, и тогда меня будут ругать. Поэтому я старалась не тратить эти 15 секунд на неправильные мысли и убеждала себя внутренне восторгаться бородавками, душой и умом педагога.
Итак, она в течение 15 секунд замеряла пульс, умножала на 4, получалось количество ударов за минуту. Потом она спрашивала меня о том, как я себя чувствую и на сколько баллов тянут мои злоба, тревожность, тоска и сопротивление. Я обязательно должна была ответить на эти вопросы, несмотря на то, что в том возрасте я не знала ни что такое злоба, ни что такое тревожность, тоска или сопротивление.
Потом меня обычно спрашивали о галлюцинациях и слухах. Я отвечала невнятно, не понимая, что это вообще означает. Но считалось, что если мой голос неотчетливый, если я бубню, а еще хуже – шепчу, то это прямой показатель того, что я в ужасном состоянии и уровень моей агрессии зашкаливает.
А когда он зашкаливает, единственный способ вывести человека из этого состояния – шок.
Я так боялась этой женщины, так боялась ответить невпопад и не то, что у меня каждый раз пересыхало горло, и я отвечала ей очень тихо. Мне только исполнилось десять лет. Прилежный педагог, она, услышав мой шепот, с размаху била меня по лицу и требовала повторить «нормальным» голосом. С комком в горле от ужаса и страха, я не могла говорить громче, и поэтому процедура переходила в настоящие побои. В ход шла ее палка, я падала на пол, пыталась улизнуть, уползти под стол, но она хватала меня за волосы… На шум прибегали другие взрослые и, помогая Елене Евгеньевне справиться с моим протестом, принимали участие в побоях.
Потом, когда у меня уже не было сил сопротивляться, меня слоили. После этого надо было поспать. Это обязательная часть процедуры. А когда пациент просыпался, ему делали контрольный тест – все по новой: пульс, вопросы, стук. Если по результатам теста педагог не видел динамики, назначали не только очередную взбучку, но и ударную дозу процедур. Тогда уже хлорэтил лили не только на ягодицы, но и на запястья, на стопы и даже на виски.
Но буря в конце концов утихла, я «вышла из ухудшения» (так это называлось), и меня снова приняли в коллектив. Я была счастлива, так как до этого пребывала в уверенности, что жизнь моя кончена, и даже если я останусь жить, то проведу свои дни «на панели» (так мне говорили). Я представляла себя в качестве бляди – сидящей в зеленом коротком платье, с сигаретой в руке и свесив ноги из окна высокого этажа.
Выбора у меня не оставалось, так как мама мне говорила, что если я уйду из коллектива, то она сдаст меня в детдом – «такая» дочь ей не нужна. Мне оставалось одно – не быть говном и очень стараться «не ухудшаться».
Моя открытка бабушке
Родная моя бабушка Дина!
Поздравляю тебя с Днем рождения! Спасибо тебе большое, за ласку, бодрость, которую ты мне даешь, а если мне будет тяжело на душе то ты хоть будешь от меня далеко, а всегда поможешь, как настоящий верный друг. И еще спасибо за материнскую душевную заботу, которую всегда мы видим и чувствуем.
И лежат сыновние печали
Белым снегом на висках у них.
Если б матерей мы выбирали,
Все равно бы выбрали своих.
Это куплет из песни «Наши мамы», которую мы исполняли в хоре.
Я пионер
Когда меня снова приняли в коллектив, и я вернулась к ним обратно, в тюрьму, мне повезло попасть в число тех, кого торжественно приняли в пионеры. Это был один из самых счастливых дней моей жизни там. Для меня это означало приближение к званию коммуниста.
Нас таких было трое. Всего трое! Был жаркий солнечный день. Из застенков нас вывели на волю: отвезли в парк на высокой горе, с которой открывался потрясающий вид (мне тогда показалось, что это и есть весь мир). Там же находился монумент с надписью «Никто не забыт, ничто не забыто». До этого я долго учила присягу, но так разволновалась, что в нужный момент все забыла. До сих пор удивляюсь, как мне это тогда простили. Наши старшие ребята держали разглаженные галстуки в руках. Пионервожатая Надежда Юрьевна что-то говорила, сияло солнце. Вдруг ливанул дождь, и мы, уже в галстуках, бежали под проливным дождем вниз с горы, гордые, счастливые и абсолютно мокрые.
Я снова была в коллективе со своими любимыми друзьями, и у меня появилась надежда на то, что я буду жить достойной жизнью, и мир будет спасен. Я знала, что весь мир погибнет, а те, кто будет с нами, выживут; что мы построим свой коммунистический мир, где все будут счастливы и здоровы, все будут трудиться, любить и петь. Я часто рисовала эту картину в уме, в деталях и подробностях.