Перед уходом совершили необходимое: подожгли хижины, чумная деревня утонула в очищающем пламени. Оглядываясь на золотую шапку огня, Анис думала о том, что Вальди, при всей его твёрдости, не стал бы, пожалуй, жечь эту деревню, это человеческое гнездовье, и сводить его с лица земли: беглецы могли вернуться к родным очагам, и нашли бы пепелище. И другие люди, далёкие пришельцы, могли сюда забрести, на чужое насиженное место, и заразиться, и погибнуть… Мечтательно-твёрдый Вальди, приезжий еврей, не смог бы, а она, индианка Анис, смогла, – и в этом, с нежною горечью она думала, скрыта потаённая разница между ними. Высокий огонь, легко скользящий сквозь дым, умиротворял душу Анис и утверждал красивую молодую женщину в её правоте.
Маленькая группа пробиралась сквозь заросли, узкая лесная тропа время от времени прерывалась вязкой топью или подгнившим и рухнувшим стволом. Навьюченные мулы трясли головами, отгоняя слепней и мух, и то и дело задевали поклажей тесные стены растительности по сторонам. Двигались словно по душному зелёному штреку, вверху наглухо запечатанному сплетшимися древесными кронами, сквозь которые не проглядывало открытое небо. До деревни Тампи оставался час пути, когда, надломившись, распяленная пальмовая лапа упала на путников, на голову цепочки – на Анис и одного из ассистентов.
Усталые люди не обратили на это особого внимания: упала так упала! На ходу они отряхнули сор с лиц и одежды и продолжали шагать, глядя под ноги – чтоб не угодить в припорошенную травой колдобину или не потревожить затаившуюся ползучую тварь. Добравшись до деревни, они развьючили мулов и дали себе полчаса на отдых.
Умывая лицо от пота, Анис обнаружила за ухом маленькую, с однопенсовую монетку, пульсирующую опухоль вокруг укуса какого-то насекомого. Видно, с той пальмовой ветви что-то заползло и ужалило, предположила она. Комар, слепень? Вряд ли. Тогда что? Ответа на этот вопрос нельзя было подыскать, поэтому Анис, поводив пальцем по опухоли, забыла о ней.
Часа через три, к концу работы, когда привитые жители Тампи разбрелись на ночь по своим хижинам, Анис вспомнила об укусе: опухоль увеличилась, шею и верхнюю часть груди покалывало, как при онемении. К наступлению ночи женщину бросало то в жар, то в холод, и озноб набегал на неё. Всё это могло происходить и не от глупого дорожного происшествия, не от случайного падения ветви – но могло ведь и от него.
Наутро она не поднялась: глаза застилал красный туман, пальцы не слушались и не держали ноги.
Километрах примерно в четырёхстах от Тампи, в походном лагере своей противочумной группы, Государственный бактериолог, не изводя себя нетерпением, думал о скором возвращении домой и встрече с Анис, которая, по расписанию экспедиций, возвращалась в Бомбей одновременно с ним, в те же дни. До возвращения оставалось ещё около недели. Вальди хотелось, чтобы эти дни поскорей пролетели, он скучал по Анис, – но предаваться нетерпению не желал: это чувство размывало волю и к тому же было совершенно бессмысленно. Хавкин брался было за дневник – поразмыслить на эту тему и о тоске по Анис, но так и не решился приоткрыть душу: всё придёт в своё время и в свой час, и нечего ощупывать не случившееся ещё событие, как курицу на одесском базаре.
Он хандрил по вечерам, и ничего не мог с собой поделать. Засыпая наполненной звуками тропической ночью в гамаке под пологом, он перебирал в полусознании лепестки воспоминаний, и однажды пришло к нему почему-то вот это, слышанное в детской еврейской школе от белобородого ребе: «Грустить – Бога гневить». Это хасиды придумали на Волыни после истребительных казацких погромов: веселье сердца – заслон от грусти, разъедающей душу и неугодной Богу. Песня против стона, пляска против смерти. Диво дивное! И выжили со своими песнями и плясками, не вымерли евреи до единого под погромным катком и в удушающем трауре уцелевших. Так устроил Бог, в которого Хавкин не верил. В Бога – нет, но хасидское изобретенье вызывало в Вальди восторженное изумление: то был единственно спасительный ход, и он сработал!
Этот школьный ребе являлся незвано, раз за разом, несколько ночей подряд, и настраивал Хавкина на мистический лад, ему несвойственный. Дикий лес, набитое звёздами чужое небо – и вдруг, откуда ни возьмись, этот бородатый старик в чёрной ермолке! Он даже привык к явлению ребе и, укладываясь на ночь, поджидал его прихода. Веселиться в пику бедам и несчастьям, в угоду Главному Дирижёру! Ну да, это укладывалось в психологические рамки прямоходящих. Может, вся идея неохватной борьбы добра со злом и есть локальное сопротивление веселья губительному унынию, изобретённое неодушевлённым космическим разумом?
А попытки Вальди разбудить в себе веселье и, по примеру хасидов, прогнать хандру не удавались: он скучал по Анис и подгонял неторопливые часы времени. На пятый день группа должна была выйти к железной дороге Калькутта-Бомбей и погрузиться в поезд. И вот тогда можно будет вздохнуть посвободней: да здравствует технический прогресс! Он не спасает от превратностей судьбы, но облегчает жизнь.
В поезде, в вагоне первого класса, бездумно глядя из глубокого мягкого кресла на сливающийся в бегущую зелёную ленту пейзаж за окном, Хавкин снова ощутил присутствие того школьного старика, и зябкий ветерок тревоги его коснулся. Анис – больше не о ком ему было тревожиться; не о себе же… Он пытался выстроить связь – ассоциативную или вовсе неуловимую – между стариком из своего одесского детства и индийской Анис, и ничего у него не получалось. Но чувство тревоги его не оставляло, и это раздражало Хавкина и сердило.
По приезде в Бомбей он узнал, что Анис умерла в джунглях от укуса ядовитого паука.
Конечно, Хавкин знал вполне достаточно о диковинных, в глазах европейца, особенностях индийских похорон, но никогда на них не бывал и к душераздирающим подробностям не проявлял ни малейшего интереса. Он и в Европе, и ещё раньше, в Одессе, предпочитал держаться от кладбищ подальше. Почему? Бог весть: интуитивно или по вовсе необъяснимым причинам. Хранилища, куда навечно закладывали переставших быть живыми людей, вызывали в нём недоверие: «вечное хранение» наверняка обернётся временным, поскольку нет ничего вечного, кроме самой вечности, а отсутствие связи между содержимым могилы и тёплым духом ушедшего было для Вальди бесспорным. Кладбища настораживали его своей холодной надменностью, и он, по мере возможности, обходил их стороной.
Да и к самой смерти, этому завершающему факту жизни, он относился с терпеливым пониманием. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки» – это он тоже запомнил из своего еврейского детства. Время спустя, окружённый смертями, обложенный ими – холерными, чумными, – он испытывал к ним своего рода уважение, как равный к равному. Рано возмужав, он чурался отрежиссированного спектакля погребения – похоронного аншлага с оркестром, зрителями и плакальщицами. Только дети должны хоронить родителей, они одни – это их родовое дело; таким он видел порядок существования. Дети – родителей, но не наоборот.
Анис хоронила её мать Видья и многочисленная родня. Вальди не явился ни на похороны, ни на поминанье – Анис ушла, и соболезнования десятков незнакомых посторонних людей только разбередили бы тупую боль его утраты. Он сидел взаперти, настроив граммофон, в своём флигельке при лаборатории, уверенный, что горе следует переживать в одиночестве. В том, что произошло, он не улавливал глубинной связи событий и не объяснял смерть Анис случайностью. Не паук же ткал паутину случившегося! Тогда кто? Или что? В чём тут смысл? Замысел? Граммофон играл, Вальди, не давая музыке прерваться, поднимался из своего кресла и менял пластинки одну за другой. Он был в доме один – а как бы и не один, и вот благодарно поглядывал на раструб напарника-граммофона, наполнявшего комнату светлыми звуками знакомых мелодий. Музыка мягко поглаживала душу, защищала от наползающих валов горя. Школьный ребе, как видно, не ошибся… Всё здесь было, в доме, как прежде: кожаный диван, кресла, обеденный стол, граммофон, картинки псовой охоты по стенам. Не было маленькой Анис, красивой, как райская птица. Улетела Анис, вернулась в рай.