Все тот же принц де Линь рассказал ему, как привезли несчастного Людовика XVI на площадь, которая называлось в его времена площадью Людовика XV. Сколько раз старик прогуливался по этой площади… Теперь это была площадь Республики, и вместо статуи короля воздвигли здесь статую Свободы. Она стояла у самой гильотины, и кровь с отрубленных голов брызгала на статую. Сам народ позаботился о примитивном символе — Свобода была постоянно в крови. А потом пришла очередь королевы… Как красива была Мария Антуанетта! В Париже герцог Лозен как-то показал ему два бокала с изгибом совершеннейшей формы — это была отливка безукоризненной груди Марии Антуанетты. И эта первая красавица Европы была совсем седая, когда ее привезли на гильотину. На ее прекрасном лбу был шрам — она разбила голову о низкую притолоку камеры. Она не умела гнуть шею… Ее везли на свидание с гильотиной в грязной телеге, и толпа осыпала королеву проклятиями. А потом палач показал народу отрубленную голову, и в этот миг мышцы лица сократились — голова открыла глаза…
Старик написал гневное письмо Робеспьеру. Он обожал писать. На множестве страниц он обличил злодейства якобинцев и изложил свои заветные мысли: «Деспотизм короля — ничто по сравнению с деспотизмом толпы. Толпа вешает, рубит головы, убивает всякого, кто, не будучи сам толпою, осмелится обнаружить свое мнение…» Это письмо о деспотизме он попытался вставить в книгу, но, кроме нескольких фраз, все пришлось выкинуть… Ибо книга была особая.
Он написал в ней страшные слова: «Я пишу эту книгу в надежде, что история моя не увидит свет, я тешу себя мыслью, что в последний момент, образумившись, велю бросить в огонь мои записки. Ежели сего не случится, читатель простит меня, узнав, что писание мемуаров было единственным средством, мною изобретенным, чтобы не сойти с ума от горя и обид, которые чинят мне многочисленные подлецы, собравшиеся в замке графа Вальдштейна в Дуксе». «Многочисленные подлецы» не стоили столь страстного обличения. Это были всего лишь слуги. И развлекались они понятной забавой лакеев — издевались над господином, впавшим в ничтожество. Старику это было особенно больно — он был горд. «Он горд, ибо он — ничто, и не имеет ничего. Если бы он был финансистом или вельможей, то наверняка держался бы попроще», — написал о нем принц де Линь. Да, гордый старик был всего лишь приживалом, которого привез в замок хозяин Дукса, граф Вальдштейн, племянник принца де Линя. Богач граф назначил старика своим библиотекарем и платил ему. Сделал он это потому, что старик был забавен — буквально начинен множеством невероятных историй, которые произошли с ним (как он утверждал) в его бурной жизни… А возможно, еще и по обязанности таинственного братства: и старик, и принц де Линь, и граф Вальдштейн были масонами.
Слуги поняли положение старика и развлекались как могли: украли его единственного друга — собачонку, которую он так любил. Старик обожал хорошую кухню, (принц де Линь называл его «хищником застолий»), а слуги постоянно доставляли ему еду пересоленной или пережаренной. Портрет старика, выдранный из его же книги, они повесили в клозете…
Но наступали и прекрасные минуты, когда в замке появлялся хозяин — граф Вальдштейн — и его гости. Тогда старик торжественно надевал свой бархатный камзол и папский орден — крест, из которого исчезли все бриллианты (давно уже были заложены). Напудренная коса, хищный нос крючком и здоровенный кадык воинственно торчали — как прежде. И на негнущихся ногах, опираясь на палку с тяжелым набалдашником, он спускался вниз.
Вместе с графом Вальдштейном обычно появлялся в замке и принц де Линь — воплощение всех достоинств уходившего века: фельдмаршал, прославившийся храбростью, и, конечно, философ и писатель. Но главное — блистательный рассказчик, украшение салонов, которого, по словам его друга графа Сегюра, «при всех европейских дворах принимали, ласкали и который мог развеселить самое унылое общество».
Сей де Линь весьма желчно описал в своих мемуарах сцену явления старика гостям: «Он был бы красив, если бы не был так уродлив. Однако он высок и сложен, как Геркулес… Лицо смуглое, в его глазах, полных ума, всегда сквозит обида, ярость и злость… Он редко смеется, но любит смешить…»
Но часто смеялись не над рассказами старика — смеялись над ним самим… «На нем был шитый золотом жилет, черный бархатный камзол — и все засмеялись» (в постреволюционной Европе исчезли и напудренные косы, и парики, и камзолы, теперь носили мундиры и унылое гражданское платье. Мир стал скучным, а старик — смешным). «Он церемонно раскланялся, как обучали шестьдесят лет назад, — и все засмеялись…» «И хотя самолюбие старика было всегда начеку», обидчивый и гордый, он все прощал — за дальнейшее. После отличного ужина (наконец-то постарались, канальи!) гости начинали просить его «прочесть что-нибудь из той книги»… Что бы ни писал принц де Линь, смешливые гости приезжали в замок прежде всего из-за старика — послушать книгу, о которой было столько слухов. «В ней, сам того не ведая, он превзошел автора “Жиль Бласа” и “Хромого беса”» — признавался де Линь.
Чтение заканчивалось восторгами, и… гости уезжали. И долго, должно быть, вспоминали старика и забавный вздох Талейрана: «Кто не жил до 1789 года, тот вообще не жил».
И опять старик оставался во власти гнусных слуг, и опять он возвращался в ту свою жизнь — до 1789 года.
И снова приходили тени.
Но почему так страшился старик своей книги? Что было в ней злонамеренного?
Старик почитал себя важным человеком. Он описал в книге, как великие монархи удостаивали его беседы. О чем должен писать важный человек? О победах в политике, на поле брани… Старик писал о победах над женщинами. Сюжет его книги — непрекращающееся любовное похождение (и со всеми подробностями!). Некая «эротическая Илиада», как назвал ее Цвейг. Сто двадцать две соблазненные им женщины были ее героинями.
Точнее, сто двадцать две имели имена. Но ко всем этим совращенным Генриэттам, Мими, Терезам, Камиллам, Тонинам, Катеринам и к тем, кого он скромно скрыл под инициалами М. М., К. К. и т. д., следовало прибавить тьмы и тьмы безымянных: «В первые месяцы, что прожил в Дрездене, я перезнакомился со всеми публичными красотками и нашел, что по части форм они превосходят итальянок…»
Формы запомнил, имена — естественно, нет…
Так что в комнате, где он работал, сутками шел карнавал женских теней. Они плыли в исчезнувших колоколах-кринолинах — дамы света, маркизы, графини вперемежку с буржуазками и с потаскухами из самых распоследних борделей. Они исчезали в некоей гигантской кровати, где обнаженные женские тела, накрытые его телом, изнемогали от страсти…
Впрочем, эта фраза показалась бы ему пошлой. Ибо сам он представлял любовь как некий галантный танец (частая метафора в его книге). Он танцевал со своей избранницей, но, еще не закончив танца, еще сжимая ее в объятиях, уже искал глазами другую, следующую.
Да, это был танец. И еще — как это и должно быть в природе — некий круговорот. Любовь всегда требовала денег. Сколько рубашек, платков и панталон пришлось ему купить у Жильбер Боре, прекрасной галантерейщицы, прежде чем он смог приступить к восхитительному: «Я запер дверь, и мы предались любви»!