Но…
Таня ошеломленно ткнулась задом в снежную слякоть. Но…
Но с ними была девочка.
– Возьми сестру за руку, – процедил одноногий, пихая в карман какие-то бумажки.
Мальчик сунул руку, не глядя. Все трое залезли в трамвай. Дверцы стукнули. Снег опять сомкнулся. Высокий мальчик шел прочь, подняв плечи. Он не оглядывался.
Таня не стала его догонять.
Повернула прочь. Снег снова облепил ее. С бровей и усов капало.
«Конечно, обозналась, – думала она. – Яснее ясного». Бобка и Шурка могли измениться по-всякому. Вытянуться, потолстеть, начать сутулиться, у них могли вырасти взрослые брови и даже усики. Одно измениться не могло и было самой надежной приметой. «Их сестра – это я».
Таня сперва шла. Потом потрусила.
Потом понеслась скачками. С нее так и летели бомбочки снега.
Хотелось плакать. Тело ломало и крутило. Должно быть, с досады. «Выдаю желаемое за действительное. Дура!» – одернула себя она.
Метнулась в арку. Приятно было чувствовать, что сверху ничего не падает. Села. Ломота в теле не прошла. «Может, простудилась. Поганый снег», – мрачно думала Таня. Некоторое время она просто смотрела на снег, который косо штриховал в проеме арки. Пунктир становился все реже, все тоньше. Наконец, проем арки очистился совсем. Шуршали по проспекту шины. Звенели трамваи. Шуршали шаги. Гулили голуби. Желудок завыл в ответ: еда! Где? Таня стала выкручивать ухо, точно радиоприемник: голубь был бы кстати. И ломота пройдет. «Поем, высплюсь, и всё к черту». Уловила. На другой стороне проспекта. Опасно. Хватит с нее сегодня улиц.
Таня встала и пошла во двор.
Если у тебя есть мозги, ты за едой не бегаешь. Ты сидишь и ждешь. Рано или поздно еда пробежит мимо тебя сама. Ждать пришлось недолго.
Ухо снова развернулось. Таня посмотрела туда.
У самой стены от серых обломков асфальта отделился один. Засеменил, волнисто изгибаясь. Неся на весу розово-серый шнур хвоста. Крыса.
Таня не думала о ней лишнего. Еда. Цель.
Толкнулась от асфальта, распрямляя пружину тела. Направила полет хвостом. Крыса спиной почуяла смерть: рванула к ржавой трубе. Таня ударила асфальт задними лапами. Изогнутые ножи – по пять на каждой лапе.
Вдруг асфальт мелькнул вверху, небо внизу. Тело – всегда такое легкое, быстрое, точное – умело извернулось вокруг себя, чтобы привычно найти опору всеми четырьмя лапами. И не нашло. Таня плашмя рухнула вниз в снежную жижу.
Удар по ребрам отозвался в голове. Крысиный хвост исчез в темном глазке трубы. Но Тане было не до крысы. Хотела вскочить, голова закружилась. Труба вдруг сделалась маленькой, асфальт – далеким, окна – близкими. Лапы ворочались, как железные балки, – огромные, тяжкие. Во рту был вкус крови от прикушенного языка.
Таня с трудом, шатко поднялась – земля ухнула далеко вниз, и Таня с изумлением подняла к глазам две руки: грязные, красноватые от холода, со свежей ссадиной и обломанными ногтями – человеческие вне всяких сомнений.
Жизнь продолжалась своим чередом. В проеме арки мелькали машины, шли пешеходы, тренькая, пронесся трамвай.
– Ну дела, – только и смогла выдавить Таня. Собственный голос изумил ее. А потом задрожала. Было на ней только платье, в котором она ушла из Бухары. Ботинки правда теплые: в которых уехала из Ленинграда и мучилась по жарким узбекским улицам. Мокрые от слякоти. Таня обхватила себя за плечи, сунула ладони под мышки.
– Черт возьми, – пробормотала, клацая зубами. – Прежде всего, это очень некстати.
Глава 5
Шурка пошел прочь. Пошел. Потом побежал. Снег хлестал по лицу, смешивался со слезами. Прохожие шарахались, отскакивали, косились. Кто-то бдительный, с глазками-буравчиками, попытался цапнуть за рукав, дохнул в лицо: «…Украл? Милиция!» Шурка отпихнул его. «Кретин», – проскрипел. Но теперь уже выходило бы, что он правда убегает.
Пришлось замедлить шаг. Прохожие перестали втягивать головы в плечи. Сжимали и отряхивали черные зонты. Снег перестал. Уже таял на мокрых тротуарах и мостовой. В воздухе запахло свежестью, как будто на город высыпался не снег, а корюшка. На перекрестке мокро шипели шинами по асфальту и весенними голосами перекликались автомобили. Постовая регулировщица на своей тумбе в центре перекрестка дирижировала дубинкой, как будто пыталась добыть из уличного движения вальс – в исполнении трамваев, машин, телег и пешеходов. Беретик с красной звездой был весело сдвинут на бок. Проглянуло солнце. Ветер торопливо рвал последние клочья туч. Окна из серых снова стали голубыми.
Кепка тотчас начала кусать лоб. Шурка сдвинул ее на затылок.
И вот тогда вылетел, как голубь, крик:
– Фрицы идут!!!
Шурка обернулся. Но шел всего-навсего солдат. Наш, самый обычный.
На плече – ремень автомата. Руки лежали на дуле и рукояти. На дуле автомата тускло блестел солнечный блик. Белобрысые брови хмурились под пилоткой. Взгляд усердно таращился вперед.
Шурка не понял. Все было, как только что… Сновали прохожие. Переходили перекресток как ни в чем не бывало.
…Но изменилось. Уж слишком как ни в чем не бывало шли. Каждый старательно не смотрел в сторону. Старательно смотрел на небо, себе под ноги. Напрягались плечи, цепенела шея, а взгляд делался пустым. Перекресток оставался позади – и плечи, шея, взгляд снова оживали.
Солдат махнул регулировщице. Та насупилась, крутанула дубинкой. Выдвинула ладонь в перчатке. Машины встали.
Шурка кинулся к бровке тротуара.
– Фрицы идут!!! – казалось, завопили дома, мостовая, тротуар, трубы, голуби. Теперь уже неслись, бежали, катились кубарем, валили со всех сторон сразу.
– Граждане. Разойдись, – беспомощным тенорком воззвал солдат. Качнул дулом. Куда там!
Толпа собралась в мгновение ока. Теперь уже Шурке приходилось грести локтями. Выдираться, ввинчиваться. Сердце бухало. Его толкали, он толкался. Съездил по физиономии чей-то локоть. Чьи-то сапоги лягнул он сам. Пробрался в первый ряд.
Отсюда он видел забор – там вдали, свежий, занозистый. И железные ворота.
Все тянули шеи. Было тесно дышать – стискивали с боков. Но никто не ругался, не шипел, не вскрикивал.
Все молчали.
Ворота взвизгнули, поехали створки.
У Шурки заколотилось сердце.
Колонна была серая. Шершавая. От нее несло страхом. Немцы тщательно смотрели перед собой. Чтобы взгляд не попался взгляду. «Соображают», – жадно разглядывал Шурка. Они живые, а Таня нет – разве так может быть? Понял, что надо поймать этот взгляд. Во что бы то ни стало. Может, тогда уйдет навсегда это чувство-лезвие, которое впивается по утрам?
Потому что… Потому что… Потому что хватит уже. «Я больше не могу», – понял он.