Бесполезно воображать себе, что творилось в угрюмой душе еврея. Там бушевали дотоле сдерживаемые страсти. Человек, столько всего повидавший за свою жизнь, ткавший историю, как бухарские ковроделы ткут свои шедевры, имевший дело с царями и царствами, со всеми корифеями, канонизированными человеческим воображением, подвергся такому унижению! Впрочем, сильнее всего его задело не неуважение, проявленное к нему лично, и даже не враждебность Небес, отказавших ему в любви, которая дарована всякому иному существу — зверю, птице, ползучей рептилии, морскому чудищу, — но то просто ветер топорщил перья боевого орла, а главной и тягчайшей мукой было осознание своего бессилия наказать обидчиков так, как ему хотелось их наказать.
Он не сомневался, что Лаэль заточили где-то в пределах города и он непременно ее отыщет, — ибо можно открыть всякую дверь, если постучать в нее рукой, сжимающей деньги. Но не слишком ли уже поздно? Цветок-то он вернет, но останется ли он по-прежнему чистым и благоуханным? При этой мысли он резко вдохнул и выдохнул, будто от удара электричеством. Дьявол, совершивший это злодеяние, может, и укроется от него, ибо ад велик и глубок, однако город — Византий, древний, как и он сам, — никуда не денется и пребудет у него в заложниках до того дня, когда его Гюль-Бахар вернется к нему живой и невредимой.
Всю ночь он провел на ногах; она казалась ему бесконечной; наконец первый розовый отсвет, отражение великолепной палитры грядущего утра, лег на стекло восточного окна и заставил князя очнуться от терзаний. У дверей стоял Сиама.
— Сиама, — произнес он, — принеси ларец, где лежат самые ценные мои снадобья.
Принесли продолговатый золотой ларец, инкрустированный бриллиантами; открыв его, князь увидел лопаточку из чистого серебра на хрустальной крышке, а под крышкой, в отдельных углублениях, пилюли разных цветов; выбрав одну, он опустил ее в рот.
— А теперь убери, — распорядился он, возвращая коробку Сиаме; тот вышел. Глядя на сияние, разгоравшееся за окном, князь продолжил: — О долгожданный! — К наступавшему дню он обращался, как к человеку. — Приход твой был неспешен, но долгожданен. Я готов на новый труд и не буду знать ни отдыха, ни покоя, ни голода, ни жажды, пока его не свершу. Ты увидишь, что я не зря прожил четырнадцать веков, что отмщения способен добиваться с прежним хитроумием. Я даю им срок, пока ты дважды не свершишь свой круг, а потом, если мне ее не вернут, они увидят, что Бог, которому они поклоняются, вновь стал Единым Богом Израиля.
Вернулся Сиама.
— Ты — преданный слуга, Сиама, я люблю тебя. Иди завари мне чашку листьев из Чипанго; хлеба не надо, один лишь отвар.
В ожидании князь продолжал беззвучно ходить взад-вперед. Когда чай принесли, он сказал:
— Хорошо! Им сподручно запивать мякоть маковых зерен. — Он вновь обратился к Сиаме: — Пока я пью, отыщи Уэля и приведи сюда.
Когда сын Яхдая вошел в комнату, князь бросил на него короткий взгляд и спросил:
— Есть какие-то новости?
— Ни одной, ни единой. — Купец понурил голову, подбородок уперся в грудь. Безнадежность, звучавшая в его голосе, еще больше подчеркивала его жалкий вид — его горе тронуло бы любого.
Князь приблизился к нему и взял его руку.
— Мы — братья, — произнес он с невыразимой нежностью. — Она — наше дитя, и твое и мое. Она любила нас обоих. А мы любили ее, ты не более, чем я, я не менее, чем ты. Ее отторгли от нас насильно, это мы знаем, ибо знаем, что она любила нас, тебя не более, чем меня, меня не менее, чем тебя. Ее заманили в западню. Нужно найти, в какую именно. Она взывает к нам из глубин, я слышу ее голос, он произносит то твое имя, то мое, и нельзя терять ни минуты. Последуешь ли ты моим указаниям?
— Ты силен, а я слаб; я все выполню в точности, — ответил Уэль, не поднимая головы, ибо в глазах у него стояли слезы, а в груди нарастал стон.
— Тогда послушай. Мы найдем нашу дочь, в какие бы глубины ее ни утянули; однако — и об этом следует подумать, — возможно, мы не найдем ее в первозданной чистоте или найдем уже мертвой. Как мне представляется, она, с ее душевной твердостью, предпочтет смерть бесчестью — однако, даже если она вернется мертвой или обесчещенной, готов ты действовать со мной заодно в ее интересах?
— Да.
— Я единолично буду решать, как нам надлежит поступить. Договорились?
— Да, ибо вера моя в тебя велика.
— Но ты должен понять одну вещь, сын Яхдая: я говорю не только как отец, но и как иудей.
Князь приблизился к нему и взял его руку.
Уэль поднял глаза на собеседника и вздрогнул. Спокойный голос, негромкий и ровный, которому он внимал все это время, не подготовил его к виду серых мешков под глазами и ярких, неестественно расширившихся зрачков — что, как нам, о добрый читатель, известно, было эффектом маковой мякоти, усиленным листьями из Чипанго. И все же, полагаясь на силу собеседника, купец ответил:
— А я разве не иудей? Только не отнимай ее у меня.
— Этого не бойся. А теперь, сын Яхдая, за дело. Прежде всего нужно отыскать наше милое дитя.
Уэль вновь удивился. Вид у князя был свежий, говоривший об уверенности в себе. Казалось, что его энергия бьет ключом. Он выглядел всемогущим: погрозит пальцем — и весь континент ляжет свернутым ковром к его ногам.
— Ступай, брат мой Уэль, и приведи сюда всех писцов с рынка.
— Всех? До последнего? Но затраты…
— Нет, сын Яхдая, оставайся истинным иудеем. Торговля — это обмен, в ней принято просчитывать барыши и выжимать все до последнего. Но здесь речь идет не о торговле, а о чести, о нашей чести, твоей и моей. Неужели какой-то христианин сумеет взять над нами верх и посмеет похваляться, что возвысил нашу дочь, лишив ее добродетели? Нет, клянусь Авраамом и матерью Израиля, — вспышка гнева вновь омрачила его лицо, заставив говорить стремительнее, — клянусь Рахилью и Сарой и всеми праведниками Хеврона, что в данном случае деньги наши будут течь рекой — могучими водами Евфрата, с ревом стремящегося к морю. Я набью ими рты и глазные впадины, равно как и карманы византийцев, и пусть на этих проклятых семи холмах не останется ни единой прибрежной дюны, ни единой трещины в стене, ни единой крысиной норы, которую бы не осмотрели. Да, я сказал эти слова, а ты с ними согласился — не отрицай! Зови писцов, да побыстрее, и пусть каждый возьмет с собой письменные принадлежности и лист бумаги величиной в две своих ладони. Место сбора — у меня в доме. Поспеши. Время бежит — и из бездны, из мрака на самом дне бездны я слышу голос Лаэль, взывающий то к тебе, то ко мне.
Целеустремленности Уэлю было не занимать, а в данном случае — и здравомыслия тоже; он поспешно отбыл, и писцы потянулись в дом князя, где он продиктовал им послание. В половине домов города еще не закончили завтрак, а пустые места на церковных дверях, створках ворот и фасадах домов уже пестрели объявлениями, и перед каждым стоял чтец, оглашавший их содержание: