— Ваше величество, — отвечал офицер, — я могу сообщить лишь то, что слышал, а истину пусть установит дознание… В речи у гроба Геннадий признал, что Демид покусился на страшное преступление и был наказан по заслугам, причем стремительность наказания свидетельствует о том, что оно послано Небом; далее он заявил, что замысел преступления возник в Академии Эпикура, в которой не существовало ни науки, ни богобоязненности, и без известной терпимости учреждение это погибло бы очень быстро — ведь чуме не удается обосноваться в городах, которые защищены от нее молитвой. Этому злодейству, сказал он, положен конец. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Но кто благоволил этой Академии? На это он ответил: ей попустительствовали оскверненная Церковь, а также государство!
— О! Он посмел пойти против Церкви?
— Нет, повелитель, ее он оправдал, сказав, что ее растлил патриарх-азимит, и пока она в руках этого служителя ереси и разврата, всякое зло будет находиться под защитой и умножаться.
— А государство — как высказался он про государство?
— Церковь он представил Самсоном, патриарха — коварной Далилой, злонамеренно лишившей его силы и красоты; государство — политическим союзником и соратником Далилы, а Рим — лжебогом, который пытается добиться поклонения себе руками оскверненных Церкви и государства.
— Господи Милосердный! — вскричал Константин, невольно делая сигнал слуге, державшему его меч у него за спиной; однако, взяв себя в руки, он осведомился с наигранной невозмутимостью: — Вернемся к причине, к сути его замысла. Что он предложил братии?
— Он назвал их защитниками Господа в Христовых облачениях и призвал препоясать чресла и вступиться за религию отцов, дабы спасти ее от окончательного поругания.
— Предложил ли он конкретные действия?
— Да, повелитель.
На монаршем лице появилось выражение гнетущей тоски, за которым скрывалась надежда на то, что в донесении прозвучит хоть что-то, что оправдает хотя бы арест и изгнание, — хоть что-то, что можно приравнять к политической измене.
— Далее он напомнил о благодарственном молебне, который состоится сегодня в Святой Софии, и заявил, что эту возможность предоставляет само Небо, дабы все истинно верующие жители города могли начать Крестовый поход в защиту перемен; причем действовать надо не копьем и мечом, ибо они есть орудия дьявола, нужно отказать патриарху в своем присутствии. Он сказал, что нынче ночью ему было видение: ангел Господень и Богоматерь Влахернская сообщили ему Божественную волю. Вняв этим и иным увещеванием — а повелителю ведомо красноречие Геннадия, — братия Святого Иакова, а с ней и все присутствовавшие представители других орденов направились в разные стороны по улицам, где ныне и находятся, призывая жителей не ходить в храм, — и нет никаких причин думать, что те пойдут.
— Довольно, — оборвал его с внезапной решимостью император. — Праведный Григорий не будет молиться Господу в одиночестве.
Обернувшись к Франзе, он приказал ему созвать всех царедворцев.
— И чтобы ни один не уклонился, — продолжал он. — Пусть наденут свои самые богатые одежды и все знаки отличия: я сам буду в полном облачении, мне нужно, чтобы и они выглядели под стать. Кроме того, повелеваю вывести всех воинов из казарм и привести в храм: бойцов и музыкантов со знаменами, а также матросов с военных кораблей. Поприветствуй от моего имени патриарха и предупреди, чтобы он поторопился. Пусть эти приготовления идут своим чередом, что же до смутьянов, моя воля такова: позволить им действовать невозбранно. Все искренние и праведные в их рядах быстро увидят свет.
Началось энергичное претворение в жизнь этого контрзамысла.
Вскоре после полудня военные отряды потянулись к древнему храму, оглашая улицы ревом труб, барабанов и цимбал, и, когда они выстроились в огромном помещении, на хорах развернули их знамена и внутрь вступил император со всей свитой; говоря коротко, перед храбрым, честным седовласым патриархом предстало общество столь многочисленное и благородное, что лучшего и желать не приходилось. Впрочем, и Геннадию удалось добиться желаемого: никто из народа не принял участия в молебне.
После церемонии Константин, вернувшись в свои влахернские покои, осмыслял прошедший день и его итоги. Рядом находился один лишь Франза.
— Дорогой друг, — начал император, нарушив долгое молчание — в голосе его звучала сильная тревога, — ведь и моему предшественнику, первому Константину, приходилось иметь дело с религиозным расколом?
— Если верить историческим анналам, повелитель, то — безусловно.
— И как он с этим управился?
— Он созвал собор.
— Именно собор — и только?
— Ничего иного я не припоминаю.
— Как мне представляется, было так. Сперва он основал веру, а потом защитил ее от распрей.
— Как именно, повелитель?
— Существовал некий Арий, ливиец, пресвитер маленькой церкви в Александрии, — он проповедовал единство Бога.
— Вспомнил такого.
— Единство Бога, в противоположность Троице. Первый Константин пожизненно заточил его в тюрьму, верно?
Теперь Франза понял, к чему клонились размышления его повелителя; однако, будучи человеком робким, изнеженным долгими занятиями дипломатией, которые по большей части состоят из докучливого выжидания, он поспешно ответил:
— Воистину, повелитель! Однако он мог позволить себе подобный героизм. Он объединил Церковь и держал весь мир в кулаке.
Константин испустил глубокий вдох и умолк, а когда заговорил, то произнес медленно:
— Увы, дорогой друг! Народ не явился. — Он имел в виду молебен в Святой Софии. — Я опасаюсь, опасаюсь…
— Чего, повелитель?
Еще один вздох, печальнее прежнего.
— Опасаюсь того, что я — не государственный деятель, а всего лишь воин, мне нечего предложить ни Богу, ни моей империи, кроме меча и одной малозначительной жизни.
Эти подробности помогут читателю лучше понять внутригосударственные заботы, которые одолевали императора в тот период, когда Магомет взошел на турецкий трон, их следует рассматривать в свете переговоров, которые велись с султаном. Необходимо дать понять, что с этого момента события развивались стремительнее, и после торжественного молебна в Святой Софии дискуссия, в которую помимо воли оказался втянут император, начала склоняться не в его пользу, так что в итоге он лишился и сочувствия народа, и поддержки организованных религиозных орденов. Успех торжественного богослужения и прочих предпринятых мер не просто оскорбил Геннадия и его союзника, дуку Нотараса; они увидели в них вызов помериться силами и столь активно начали пользоваться всеми своими преимуществами, что еще прежде, чем император успел это осознать, в городе уже возникли две отдельные партии: во главе одной из них стоял Геннадий, во главе другой — патриарх Григорий.
Месяц за месяцем противостояние обострялось; месяц за месяцем ряды императорской партии редели, и в итоге в ней не осталось почти никого, кроме придворных, солдат и военных моряков, причем даже они не выказывали должной стойкости — в итоге император уже и сам не знал, кому можно доверять. С этим, разумеется, расточились и все предпосылки энергичных репрессивных действий — расточились навсегда.