Женщина могла бы продать эти семечки, ибо они были прекрасны, как самоцветы, ограненные для венца, продать и обогатиться, но не было для нее во всем мире ничего более ценного, чем Хатим. Они предназначены ему, сказала она и, взяв бурый орех, из тех, что иногда море выбрасывает на берег, разрезала его, спрятала сокровища внутри, запечатала и повесила орех мальчику на шею.
— Благодарствуй, о Соломон, — произнесла она. — Нет Бога, кроме Бога, и этот урок я стану преподавать своему Хатиму утром, когда удоды слетаются на водопой, в полдень, когда они насвистывают в тени свои песни, и вечером, когда они накрываются крылом, дабы темнота стала темнее, и засыпают.
И вот с того самого дня Хатим постоянно носил на шее бурый орех с тремя семечками внутри; ни до, ни после не было ни у кого подобного амулета, ибо Хатим не только находился под защитой гениев — слуг Соломона, но и вырос в одного из тех образцовых людей, в которых, как было предречено Богом, сосредоточены все добродетели. Не было человека храбрее, щедролюбивее, великодушнее и милосерднее; не было человека сладкоречивее, ни с чьих губ поэзия не текла таким медом, возвышая души; а самое главное — никто не умел, как он, держать слово и выполнять обещания.
Судить об этом ты можешь по некоторым из тех многих историй, которые о нем рассказывают.
Пришел голод. Хатим к тому времени уже стал шейхом своего племени. Погибали женщины и дети, а мужчинам оставалось лишь смотреть на их страдания. Они не знали, кого винить, не знали, к кому обращаться с молитвой. Предначертанный час настал — имя Бога оказалось забыто, как забывают цвет прошлогоднего листа. Даже в шатре шейха, как и в шатре последнего бедняка, голод утолить было нечем — пищи не осталось. Зарезали последнего верблюда, остался всего один конь. Не раз и не два добрый шейх выходил, чтобы лишить его жизни, но конь был так прекрасен, так ласков, так проворен! Всей пустыни было недостаточно, чтобы вместить его славу! Насколько проще было повторять: «Пусть еще один день минует, — может, завтра пойдет дождь».
Шейх сидел в шатре, рассказывая жене и детям разные истории, ибо он был не только лучшим воителем своего времени, но еще и прославленным поэтом и сказителем. Перед тем как отправиться на битву, его бойцы говорили: «Спой нам, о Хатим, — спой, и мы станем биться». И вот теперь близкие, слушая его речи, почти забыли про свои горести — но тут покрывало на входе в ковер откинули в сторону.
— Кто там? — осведомился шейх.
— Твои соседи, — отвечал ему женский голос. — Дети мои плачут от голода, а мне нечего им дать. Помоги мне, о шейх, — помоги, или они умрут.
— Приведи их сюда, — произнес он, вставая.
— Ей ничем не хуже, чем нам, — возразила его жена, — и дети наши ничуть не менее голодны, чем ее. Что ты можешь сделать?
— Но она пришла ко мне, — отвечал шейх.
И, выйдя из шатра, он зарезал коня и развел огонь, а потом, когда незнакомка и ее дети разделили трапезу с его собственными детьми, он проговорил:
— Нет, так нельзя! Несправедливо, что едите вы одни.
И, пройдя по становищу, созвал он всех соседей и только сам остался голодным. Ему мяса совсем не осталось.
Был ли на свете человек великодушнее Хатима? В бою он часто даровал жизнь и не отнимал никогда. Однажды соперник, которого он попирал ногою, воззвал к нему:
— Дай мне, Хатим, свое копье!
И он отдал копье.
— Глупец! — воскликнули его собратья.
— А что мне оставалось? — отвечал он. — Разве этот несчастный не попросил у меня его в дар?
Ни один узник не взывал втуне к его милосердию. Однажды, во время путешествия, некий пленник попросил Хатима выкупить его, однако у Хатима не было нужной суммы, и он расстроился до глубины души. Жестокосердые незнакомцы не вняли его мольбам, после чего он сказал:
— А чем я, Хатим, хуже его? Отпустите его и возьмите меня.
И, сбив с несчастного цепи, он надел их на себя и носил до тех пор, пока не подоспел выкуп.
В его глазах поэт стоял выше царя, а лучше, чем спеть песню, для него было лишь одно: стать героем этой песни. Прославление через надгробие виделось ему пошлостью, а славу, не воспетую в стихе, считал он достойной забвения. Неудивительно, что он всегда щедро жертвовал сказителям, зачастую не смущаясь тем, что отдает им чужое.
Будучи еще юным, — услышав эту историю, княжна, бронзоволицые сыны пустыни, молодые и старые, смеются и хлопают в ладоши, — он так щедро раздавал имение своего деда, что рачительный старец, дабы излечить внука от подобных излишеств, отправил его в деревню пасти стада. Увы!
В один прекрасный день Хатим увидел на другом конце долины караван и, выяснив, что тот сопровождает трех поэтов ко двору правителя Аль-Харры, пригласил путников остановиться на отдых, и, пока он резал для каждого из них по верблюду, они пели благодарственные песни ему и его соплеменникам. Когда же они собирались вновь тронуться в дорогу, он остановил их.
— Нет дара более ценного, чем песня, — произнес он. — Мне вы нужнее, чем правителю, ко двору которого направляетесь. Останьтесь здесь, и за каждую написанную вами строфу я буду давать вам по верблюду. Взгляните на это стадо!
Уходя, каждый из них имел при себе по сотне верблюдов, ему же осталось три сотни строф.
— Где стадо? — спросил его дед, придя на пастбище.
— Взгляни сюда. Вот песни, прославляющие наш дом, — гордо отвечал Хатим, — песни, сочиненные величайшими поэтами, и петь их будут до тех пор, пока слава наша не распространится по всей Аравии.
— Горе мне! Ты меня разорил! — вскричал старик, бия себя в грудь.
— Как? — возмущенно ответствовал Хатим. — Неужели грязные твари тебе дороже венца чести, который я за них приобрел?
Араб умолк. Надо отметить, что рассказ он не сопровождал никакими жестами или гримасами — он был ничем не приукрашен, — теперь же рассказчик погрузился в величественное молчание. Возможно, это его глаза, ярко блестевшие из-под куфии, породили те чары, которые сковали княжну, а может, дело было и в глазах, и в голосе; впрочем, не исключено и то, что образ Хатима задел в душе Ирины какую-то чуткую струну.
— Благодарю тебя, — произнесла она, а потом добавила: — Говоря, что рассказ завершился слишком рано, я тем самым даю оценку сказителю. Уверена, что сам Хатим не смог бы с тобой тягаться.
На этот комплимент араб ответил едва заметным кивком, не вымолвив, впрочем, ни слова. После этого Ирина подняла покрывало и заговорила вновь:
— Твой Хатим, о сладкозвучный араб, был воином и поэтом, а кроме того, как ты сумел мне показать, еще и философом. В какие времена он жил?
— Он был светочем во тьме, царившей до пришествия Пророка. Для нас те времена не имеют дат.
— Это не имеет значения, — продолжала она, — ибо, если бы он жил в наши дни, он был бы не только поэтом, воином и философом — но еще и христианином. Его милосердие и любовь к ближнему, его самоотречение — все это придает ему сходство с Христом. Вне всякого сомнения, он без колебаний отдал бы жизнь во имя других. Знаешь ли ты о нем еще что-то? Я уверена, что он прожил долгую и счастливую жизнь.