Почтовая станция светилась окнами недалеко. Побоявшись оставлять того, кого бережно держал, в холодной ночной росе, Хинсдро побрёл по высокой, густой траве вперёд. Ноги дрожали, мучительно болели; он не привык столько проводить в седле, не привык и кричать, требуя своего, – а ведь приходилось уже несколько раз, чтобы скорее седлали коней. Благо вид тела на руках вместо того, чтобы пугать и будить подозрения, утихомиривал и торопил. Конюшие и станционные смотрители наверняка думали, что путник с горящими глазами везёт умирающего, чтобы тот испустил дух в священных землях, а может, там поправился. О, если бы они могли представить. Если бы хоть кто-то приметил, что свешивающаяся детская рука холоднее камня.
* * *
Царю тогда повезло. У него, оказывается, был неотданный должок от крылатой твари. Должком Вайго и воспользовался, и, как всегда, всё было как по маслу. Тело Грайно Грозного оказалось в омуте спустя уже два-три часа после гибели воеводы. Ведь проклятые дикари очень быстры, а на долгах своих – так просто помешаны… Да только нет. Ничего у Вайго не получилось. Поэтому и лил он однажды пьяные слёзы, до синяков стискивал руку своего боярина, заведённо повторяя:
– Там он. Знаю, там. И людям является, и иной раз говорит с ними. А мне не является. Не является, слышишь! Думает, я его предал. – Царь ударил кулаком по столу. Мотнул головой. И всё бормотал: – Описывают люди: он. Ей-богу, он.
– Он… – бездумно вторил Хинсдро, тогда ещё не ведавший, не веривший. В голове крутилось: «С ума царь сошёл. Совсем горе. Кого регентом из детишек? Или царицу?..»
А Вайго всё пил и всё говорил:
– Грехи мои тяжкие. Там ведь Бог был, а я убийцу схоронил, да только…
Надо было отодвинуть чашу, да разве царя урезонишь? Опять присосался, ещё одну опрокинул. Заблестели глаза, нехорошо заблестели.
– Только многие ли были лучше этого убийцы? Многие? И заслужил ли он смерть? А впрочем… ты-то его не любил, я-то знаю, зна-а-аю. Плаща испугался…
Царь указал на него пальцем, гнусно ухмыльнулся, перекосилось заросшее лицо. Хинсдро не знал, что ответить, его точила обида: «Грайно, Грайно…» Что они все в нём находили? Ведь даже царица, царица… Тошно сделалось. И сказал он холодно то, что говорить не стоило, ведь кто он, откуда ему знать?.. Но сказал:
– Не любил, да не убивал, царюшка. На меня греха не возводи. Ближе ищи.
И рассмеялся тогда Вайго. Злобный был смех и мёртвый.
– Ближе, говоришь? А поищу. Молодец, по сердцу ты мне. Не бойся, как был, так и останешься. А рассказ мой запомни. Запомни, да никогда не повторяй. А я поеду…
И тут же, пьяный, засобирался, опять умчал в Озинару. Никого не дозвался, а только долго потом молился да пожаловал попам проклятущую груду казённого золота. И так ездил снова. И снова. И снова. А потом не стало его. Но рассказ Хинсдро запомнил.
Запомнил и шёл теперь к станции, неся на руках мертвеца.
* * *
Крылья оказались тяжелы, как только справлялись с ними голодные, ослабшие монахи? Стальной немочью наливались руки, кружилась голова, и плыли внизу тёмная зелень полей да синие ленты рек. Сверзнешься – костей не соберёшь, Хельмо прекрасно это понимал. Лишь тем себя утешал, что слабость – из-за отравы, из-за того, что ему явно пускали кровь, хоть он не помнил. Было в том и хорошее: никогда столь лёгким не казалось тело. Невесомой ощущалась плоть, легче будто стали даже кости. Припомнилось: учителя в детстве говорили, у птиц кости пустые. Так и летают – ветер в полостях свистит, в перьях путается да гонит.
Крылья монахов были беспёрыми – каркасы, обтянутые не то тканью, не то бумагой, пусть и подогнанной под вид оперения. Хельмо щупал материал, но так и не понял, что это. Выпытывать было некогда, одно он спросил: «Удержат?» Молодой инок обошёл его, глядя со страхом: явился воевода в окровавленной рубахе, перебинтованный, босой, – но кивнул и, услышав «Славно», так же молча стал помогать прилаживать конструкцию к телу.
Конечно, с земли взлететь не хватило сноровки. Прыгать, падая вперёд и ловя ветер, пришлось с башни колокольного маяка. Хельмо попрощался с жизнью; он ведь не был ловким, как огненные, не привык к высоте. Монахов наверняка держала в воздухе вовсе не нехитрая конструкция изобретённых в отчаянии крыльев – их бережно нёс, не давая разбиться, Хийаро. Они были людьми божьими, и в битве Бог берёг их. С чего ему делать такие подарки воеводе, тем более воеводе, отягощённому грехом?
«Мою погибель принял. Мою».
Горестная мысль и заставила Хельмо в конце концов просто сигануть с каменной площадки. Время не ждало. Да, Тсино выпил его отраву, Тсино погиб. Но если так… если так, не быть ему пленником в Озинаре, не томиться, как Грайно. Нет.
«Отпустите меня. Похороните меня».
Стон бледной, дышащей алым туманом фигуры преследовал Хельмо давно, как и воспоминание – цепь красных следов на утренней траве. В походе, на краю гибели, Хельмо на время заставил себя поверить: разговор с Грайно – всё же сон, а кровь – так это кто-то охотился, пронёс мимо тушку убитого зайца, чтобы втихую, не делясь с товарищами, зажарить и съесть. Не являлся к Хельмо любимый наставник, не мог, ушёл. Мёртв и… не отпет.
«Царь так решил, слышишь? Не я, где мне?..» Твердя это, дядя был зол. Нет, не просто зол. Ему было страшно; настоящий суеверный ужас переполнял глаза. Хельмо, тонувший в собственном горе, тогда не понимал этого, теперь понял. А сон под Озинарой не был сном.
Ныне Хельмо тоже подгонял страх. Только бы обогнать или настичь. Бешеной скачки он, обескровленный и ослабленный, бы не выдержал. Оставалось небо. Летя вперёд, силясь торопить безразличные ветра, он представлял Тсино худой, бледной гниющей тенью. Представлял мальчика бродящим вокруг храма и умоляющим кого-нибудь его освободить или хотя бы поговорить, хотя бы поиграть с ним. Неужели и на такое согласился дядя? Как он мог, как… Впрочем, дядя хотел отравить его, Хельмо. Что вообще он в таком случае знал о дяде? Прав был Янгред. Пора привыкнуть: Янгред всегда прав. Но не обязан всегда спасать.
* * *
Едва пробудившись, увидев кровь на постели, ощутив, как тело ломит, Хельмо понял: его в который раз вырвали из лап Полчищ. Вырвали и собрали заново, кого за это благодарить? Комната была пуста, только какая-то фигура горбилась в кресле. Глухое дыхание, знакомые пряди волос. Хельмо приподнялся, молча глянул в белое застывшее лицо.
Навалились воспоминания – чёрные, дикие. Слова: «Воевода мой, жалую тебя…». Тсино, пьющий из чароитовой чаши; дядя, помертвевший, но не успевший помешать. Медленное падение мальчика. Дрожь его ресниц. Гримаса муки на лице и собственное ощущение: боль, разливающаяся даже не из живота – из горла. Хельмо смог встать, сделать пару шагов, но сразу осознал: смерть. Смерть идёт. От того, от кого не ждал.
Хельмо сел и обвёл взором комнату. За окном было темно.