Влади поддался ей сразу, снова подхватил, и она обвила ногами его поясницу. Волосы, в которые она запустила пальцы, были не такими густыми, как у неё самой, но куда более гладкими, так и струились. Лусиль всегда по-особому нравился этот контраст меж ними – Влади, казалось, куда лучше за собой ухаживал, а может, просто от природы ему досталось больше естественной красоты… да и, что скрывать, мягкости, здравомыслия, спокойствия ему тоже не пожалели. И притом, хотя Лусиль и дразнила его девчонкой… характера ему хватало, чтобы, например, его слушались в войске, даже чтобы выстоять против Цу с его вечными выходками. А каким Влади становился, когда она делала то, что сейчас, когда шептала ему что-нибудь на ухо, беззастенчиво прижимаясь всем телом…
…На постели он просто поднял на ней и так уже задранное платье – и она закусила губы, отдаваясь этим прикосновениям. Дрожь бежала от внутренней стороны бёдер вверх, охватывала всё тело. Лусиль прильнула в ответ к его шее, то целуя, то кусая, – впрочем, какой-нибудь платок спасёт Влади от позора на вечернем пиру. У них часто всё так заканчивалось: кому-то приходилось что-то скрывать – или следы верёвок на запястьях, или то, что идти едва получается. Влади было, конечно, сложнее. Его виноватый взгляд и чувствительная кожа многое выдавали слишком легко.
Впрочем, сегодня были только лихорадочно пробирающиеся под платье руки, только сбитое дыхание и шёпот сквозь стоны: «Тише, моё солнце…» Лусиль почти покорно вжималась в мягкие, похожие на шёлк ткани, пахнущие не привычными дома розой и жасмином, а какими-то горькими травами. Запах въедался в кожу. Вкрадывался в поцелуи. Невидимое что-то – полынь ли, пижма, зверобой, – незримо цвело, словно бы прорастая сквозь напряжённые, сплетающиеся тела. В сердце не откликалось ничего, никакой памяти… зато плыла перед сомкнутыми веками иллюзия: дикий пустырь. Пустырь, никаких стрельцов за дверьми. В последний раз выгибаясь навстречу Влади и исступлённо стискивая его оглаживающую грудь руку, Лусиль даже вскрикнула – и другая ладонь быстро зажала ей рот. Глаза Влади – сейчас кажущиеся чёрными из-за расширившихся зрачков – не отрывались от неё, и она ухмыльнулась, тоже лишь глазами. Жаркая дрожь била волнами. Лусиль ощущала её отголоски, даже когда уже сама оставляла поцелуи от вздымающейся груди Влади всё ниже, плавно перед ним опускаясь. Он всегда смущался видеть её вот так – и только, зажмурившись, дрожащей рукой отводил длинные пряди с её лица. Она же без всякого стыда наслаждалась тем, как мучительно его желание… но сегодня не могла мучить долго.
– Тише… – в свою очередь шепнула она, быстро выпрямляясь и прикрывая ему рот. – Тут вряд ли принято предварять подобным плотный ужин. Острарцы вовсе какой-то зажатый народ, видел, как потупляют головки их девицы?
– Зато осфолатцы…
– Ничего. Мы ещё научим их плохому.
Ненадолго они улеглись рядом, чтобы перевести дыхание. Влади поглаживал волосы Лусиль, она лениво считала тёмные пятна на его шее. Влади ещё и остался без своей жемчужной нити. А уж румянец стёк с разгорячённых щёк у обоих. Впрочем…
– Ты больше нравишься мне так, – произнёс Влади, вглядываясь в неё. – Тебе не нужна никакая свёкла.
Лусиль была согласна и про себя уже решила отказаться от местного средства. Она не сомневалась: небольшое развлечение и так надолго заставило её светиться, цвести и благоухать. А вот Влади… его, как обычно, румянец не тронул. И только глаза по-прежнему не посветлели.
– Я буду одеваться как здешние мужики, чтобы тебе не было обидно, – сказал он. – Но, уж извини, не буду носить кокошник.
Лусиль рассмеялась и, сев, принялась критически оглядывать платье. Она малодушно надеялась, что запачкалась румянами и сможет по-быстрому переменить наряд на привычный, но увы – белый воротничок был чист.
– Впрочем, вряд ли отец долго станет терпеть чужие обычаи, когда эти земли станут его… и я не знаю, что с этим делать.
Лусиль обернулась. Влади тоже уже пытался привести себя в порядок.
– А зачем это делать? – спросила она. – Пусть принимают наши. Отсталый народец. Половина не умеет читать, нет ни нормальной одежды, ни нормальной медицины, еда жирная, забавы дурацкие. Осфолат – более развитая страна.
Влади хмуро покачал головой. Конечно, жалел дикарей, он всегда был противником насильственного перевоспитания. До настоящих разговоров обо всём этом было ещё далеко, и, совершенно разомлевшая, Лусиль решила пока уступить:
– Впрочем, может, ты и прав, это чересчур – совсем запрещать солнечные обычаи. Должна же быть у нас хоть какая-то воровская честь. Мы и так обманываем их с этим моим чудесным спасением, берём чужое…
– Воровская честь? Хорошо звучит.
Влади усмехнулся, встал и первым пошёл к зеркалу, где принялся старательно расчёсывать волосы. Кокошник остался валяться в изножье кровати, поблёскивая золотой вышивкой. Лусиль опять взяла его, вгляделась в узор синих самоцветов и расправила спутавшиеся жемчуга. Надевать убор не хотелось. Как и прятать под воротником коралловые бусы. Как и вновь вдевать в уши серьги-солнца. Проклятье, зачем, ведь она и вправду берёт чужое. Но ещё меньше ей хотелось думать о том, что Влади раз за разом красноречиво говорил одним взглядом.
«А что если ты всё-таки берешь своё?»
Междустрочье
Пламя и солнце
– Просыпайся. Или, во всяком случае, не спи здесь.
Хельмо похлопали по щеке. Он, вздрогнув, очнулся, приподнялся и сразу поёжился от сырого холода, пробравшегося под одежду. Когда только успел задремать? Костер еле теплился. Янгред уже пытался вернуть огонь к жизни, раздувая и щедро подбрасывая хворост.
– А… где та милая монахиня? – Хельмо осоловело осмотрелся.
Они остались одни. Кажется, изморённые воины разошлись по шатрам: кроме отдалённых силуэтов часовых, никого не удалось рассмотреть в сумерках. Не звучало ни песен, ни разговоров, ни лязга приводимого в порядок оружия. Погасли почти все костры, ещё недавно пылавшие вдоль речного русла цепочкой золотистых бусин.
Янгред полуобернулся. Та половина его рыжей головы, которая была ближе к огню, казалась продолжением этого огня. Хельмо протёр кулаками глаза, избавляясь от наваждения, и сел прямее. Янгред повёл бровью и двусмысленно осклабился.
– Приглянулась? Напоминаю: монахини Святой Матери неприкосновенны. И, к слову, по нашим законам, в походах за их девственность отвечает командующий.
Хельмо, по-прежнему не до конца проснувшийся, попытался осмыслить слова. Вспомнил синие глаза – единственное, что, кроме тонких пальцев, было доступно взору, пока монахиня обрабатывала его раны. Красивая. Да, воображение рисовало молчаливую девушку красивой, может, потому что она милосердно облегчила боль, от которой Хельмо к моменту возвращения в лагерь уже потихоньку сходил с ума.