Было отрадно встречать рубеж не ребёнком, а уже немного мужчиной: в осаду ему удалось пусть не так, как он надеялся, но повоевать. И звали его храбрым, и звали его способным, и звали его опорой. Хельмо очень понравились рассказы о тяжёлых пушках, метких выстрелах, разрушенных вражеских укреплениях; его другу с рыжими волосами и лихими ухватками – тоже. Он много с ними говорил, когда пару дней назад они взяли его на охоту, совсем как взрослого.
Сегодня предстояло помочь Хельмо. Тсино радовался: просьбу оказалось легко исполнить. Интересно только, зачем? Но Хельмо расскажет попозже, прямо на пиру, их ведь обещали посадить рядом. Давно он не сидел с братом… соскучился.
Тсино приложил ладонь к груди: колотилось сердце. Было тревожно, что-то грызло изнутри. Он понимал: на пиру нельзя этого показывать, бояре и воеводы подумают, что он болен, да и отец… Отец. Слово показалось вдруг тяжёлым, как камень.
Отец и так чем-то расстроен. Был расстроен ещё вчера, после разговора с Хельмо, всё ходил по зале кругами, потом сидел на троне, понурив голову, завесив чёрными волосами лицо, затем стоял у окна. Тсино не успел подслушать, но всё остальное – видел. Он был в коридоре, караулил Птицу.
Сегодня отец не повеселел. Снова – уже намеренно – подсматривая за ним в скважину кабинета, Тсино видел, как тот стоит перед картой Острары, как тоскливо на неё глядит, как очерчивает кинжалом области. Как потом отходит к столу, достаёт из ящика два ларца, вынимает из одного связку больших ключей, из другого – перстень.
Какое-то время подержав обе вещицы в руках, отец убрал ключи назад и спрятал ларец с ними. Перстень же он надел на палец, затем достал ещё что-то, блеснувшее меж ладоней. Флакон. В таких он держал лекарство «для хорошего сна и настроения», таких у него было много. С мрачным лицом, не разжимая губ, он принялся выкручивать пробку.
Тсино ничего больше не подглядел: раздались шаги часовых, пришлось удирать. Не хотелось, чтобы отец расстраивался ещё больше оттого, что сын видит и понимает его слабость и тоску. Лучше было притвориться, что мал, слеп, бестолков. Но про себя Тсино решил на пиру не спускать с отца глаз, быть с ним поласковее и поприветливее, не сердить, не творить шалостей. Ну, кроме одной, но это ради Хельмо.
Большое светящееся перо чуть-чуть щипалось. В другом конце коридора уже звучали шаги. Отец вёл стрельцов. Тсино выпрямился и развернулся к ним с открытой улыбкой. За дверью всё громче, веселее звучали хмельные голоса.
* * *
Две звезды вместе вспыхнули и вместе поднялись – высоко, каждая над своим горизонтом. У первой горизонт устлан был по-
лями и изумрудно-чёрными чащами; вторая странствовала от заросших кровавыми тюльпанами холмов к мёрзлой Пустоши.
Однажды звёзды встретились, и света от их схлестнувшихся лучей стало столько, что озарили они полмира. Однажды пролитая кровь стала знаком их верности друг другу, а серебро – знаком верности своей клятве. Но недолго им было светить. Яркому сиянию суждено было утонуть в собственном отражении в чароитовой чаше.
…На руке, протянувшей эту чашу воеводе Хельмо, был золотой перстень с горным хрусталём. Самоцвет скрывал тайное дно. Ничего не стоило спрятать там несколько таких же прозрачных капель из маленького пузырька.
Был шумный, весёлый пир. Много пелось песен, говорилось тостов за здравие государя и царевича. Тсино тосковал. Тревога снедала его, всё чаще он обращал взор на отца, так часто, что заметил, как, беря предназначенную Хельмо чашу, отец провёл над ней рукой с перстнем; как засверкал в свечном пламени горный хрусталь; как заплакал благородный самоцвет и пролил четыре прозрачные слезы в золотисто-рыжий напиток. Но ничего не произнёс Тсино, только камень на его сердце стал тяжелее. Отец же начал – по древней царской традиции:
– Воевода мой, жалую тебя особой чашей. Колдовской чароит дарует силу. Удачу. Долгие лета. А наполнена она тем морошковым вином, которое ты так полюбил, воюя с новыми своими друзьями…
Сказан был тост за Хельмо: за победы и здравие, счастье и покой. Поддержали его все за столами ликующими криками. Под взглядами Хельмо сделал из чаши первый глоток.
И тогда Тсино ухватил его за руки. Сердце полнилось болью. Как жить со знанием о гнилой червоточине в другом, родном сердце? Даже с малейшим подозрением? Царевич сказал:
– Брат, я хочу разделить с тобой чашу, как делят верные воины, позволь же.
Прежде чем его остановили бы, он осушил чужой кубок до дна.
И свет померк. Осталось лишь яркое пёрышко на груди.
5
Измена
Ничего не уберегло: ни огненный отряд, якобы пирующий в другом крыле терема, а на деле приглядывающий за боярами, ни Инельхалль, переодетая прислужницей и проникшая на царёв праздник. Отрава подействовала быстро; царевич умер, ещё не рухнув на пол. Он не дышал, когда Янгред с другими командующими, разогнав часовых, влетел в залу.
Инельхалль громко, на хорошо выученном за поход острарском языке вопила, указывая пальцем на царя: «Яд! У него кольцо!» И то ли от этого крика, то ли от общего оцепенения близ неё, замершей с подносом в руке, образовался пустой круг. Но можно было не сомневаться: все слышали. И все смотрели то на неё, то на бледного, помертвевшего царя. Каменная чаша, расколовшаяся на две половины, валялась подле его ног.
– Тсино… – выдавил Хинсдро и рухнул рядом с сыном на колени, обхватил свою голову руками, начал рвать волосы, раскачиваясь, тщетно зовя: – Солнце моё…
Кроме этого воя, тишина была пронзительная, ещё не взорвалась вопросами, визгами, воплями. Бояре сидели как куклы, некоторые по-прежнему держали кубки поднятыми. В тишине Дорэн и Лафанцер первыми ринулись мимо столов к царю. Стрельцы, очнувшись, попытались остановить их, но не успели. Всё больше вооружённых огненных врывалось в залу, строилось вдоль стен.
– Измена! – тонко заголосил кто-то. – Интервенция!
– Едва ли, при всём уважении… – Дэмциг, оставшийся в стороне, у дверей, наставил на боярина пистолет, и тот, подавившись, замолчал. – Ваше Огнейшество! – Он повысил голос, чтобы докричаться, потому что гомонили уже многие. – Хельмо… тоже?
Янгред не ответил.
Едва оказавшись в зале, он увидел: Хельмо лежит неподвижно. Хотя он был совсем рядом с царевичем, всего в пяти шагах, никто не обращал внимания на его распростёртое тело, разбитую голову, от которой натекала кровь. К нему не кинулась даже Инельхалль – не разделявшая опасений Янгреда, не ждавшая беды, она теперь переводила пустой взгляд с мальчика на его отца, с них – на гостей. К ней подскочил Хайранг, шепнул что-то, и оба попытались покинуть «мёртвый круг». Впрочем, все, кто успел встать с мест, тут же шарахнулись от них, словно от чумных. Не самое разумное решение: за спинами тоже были солдаты – злые и ничего не понимающие, кроме одного: беда, виноватого нужно наказать.