— Ну что? — прерывает меня голос в телефоне. — В пятницу после работы едем?
— Ой…
— Что?
— Ой… — я не знаю, как ему сказать и мнусь. — Я не могу.
Мне не хочется уточнять, да я и не смею. Странные наши отношения — должна ли я его грузить своими личными делами? Имеет ли он право спрашивать?
— Почему? — ему кажется, что имеет.
Теперь, правда, мне самой кажется, что не имеет.
— У меня учеба.
— Во сколько заканчиваешь?
— По работе интенсив в Питере. Уезжаю с утра в пятницу, возвращаюсь в воскресенье. — вынуждена признаться я.
Он хмыкает.
— Извини, — почему-то мне неловко, будто я придумала эту поездку, чтобы отмазаться от встреч.
— Ничего. Жаль, конечно, но еще успеем.
— Ага… — пора бы прощаться, но я не кладу трубку. Это самый долгий, кажется, наш разговор не о сексе.
— Хочешь что-то еще? — коварно интересуется Альберт, и в голос возвращаются мурлыкающие интонации.
— Нет!
Я выключаю телефон и долго стою, глубоко вдыхая холодный воздух. Я пока не знаю, чего же я точно хочу, но уже совершенно уверена, что как вчера — не хочу.
Снег
Бесконечные зимние вечера. Темные, самые темные — конец января, начало февраля. Я не люблю зимние вечера дома. И особенно не люблю возвращаться в темноте, когда идешь в черно-белом мире — снизу белый снег, сверху черное небо, а в окнах домов горит теплый желтый свет, и кажется, что там за окнами у людей настоящая жизнь, настоящая семья. И они счастливы.
Даже если за теплыми желтыми окошками прокуренные кухни с фанерной мебелью и крашеными зелеными стенами. Даже если хрустальные люстры середины прошлого века и ковры на стенах. Может быть, именно в таких домах счастья больше, чем в тех, где точечные светильники в навесных потолках и модная мебель в оттенках серого.
Зимой я люблю ходить в гости. Или сидеть в кофейне с одной бесконечной чашкой латте и ноутбуком на столе. Я делаю вид, что работаю, хотя на самом деле просто общаюсь в чатиках. Чертов ноутбук тормозит и зависает намертво раз в полчаса, но стильная игрушка в белой коробке у меня на столе так и стоит не распакованная. Потому что.
Отчаявшись в очередной раз воскресить упрямую винду, я просто откидываюсь на стуле, беру свой латте и пью его, глядя на черную зиму за панорамными окнами. Пусть кто-нибудь другой завидует мне, счастливой в этой теплой уютной кофейне.
Мозг как будто реагирует на слово «счастье» и пальцы сами подхватывают телефон. Альберт. И аватарка с белоснежной улыбкой кому-то за кадром.
Во вторник мне еще хватает его голоса в обеденный перерыв. И вечером с чашкой кофе я мечтательно смотрю на снег, пока хриплые мурлыкающие слова еще звучат в ушах.
В среду я прикусываю губу и думаю, что вообще-то я собиралась расстаться с ним навсегда, поэтому совершенно нелогично скучать по нему сейчас. В кофе приходится добавить пряничный сироп и взбитые сливки, но это не спасает от плохого настроения.
В четверг я думаю, что до понедельника уеду в чертов февральский Питер. Я, конечно, буду очень занята три дня, но…
Я нажимаю кнопку вызова и сердце ухает куда-то в живот. Но там все занято латте с карамельным сиропом, поэтому ему приходится биться более-менее на своем месте, хоть и довольно быстро.
— Привет, — откликается Альберт почти сразу, и его голос именно такой, как я мечтала.
И еще я теряюсь — что сказать?
Я соскучилась? Я зову тебя потрахаться?
А я зову его потрахаться?
В квартиру, до сих пор усыпанную истерзанными розами? В постель, где свито гнездо из пледов и одеял вместо шелковых простыней? Туда, где все еще лежит на столе коробка, а на ней — его часы? А еще у меня ноги небритые.
И не только ноги!
И белье некрасивое.
И…
Пауза затягивается.
— Ты где? — спрашивает он, устав ждать моего ответа.
— В кофейне у моего дома… там, у парка…
— Я скоро, — и отключается. А я смотрю на свой латте так, словно он может ответить на все мои вопросы. Но латте почему-то молчит.
Альберт приезжает через пятнадцать минут, и для засыпанной снегом Москвы это просто рекорд. Он сам за рулем совершенно непритязательной красной «мазды», и я охрабревшая до наглости, не упускаю случая подколоть:
— Почему же не «бентли», господин олигарх-миллионер?
— «Бентли» для тех любовниц, что не отказываются от дорогих подарков и ужинов с министрами, — отзывается он.
Пошутила, молодец. Теперь сиди и думай — а он-то пошутил?
Но он отстегивает ремень и наклоняется, обнимая ладонью мою шею, притягивая к себе — и целует. Сначала нежно, просто касаясь губами раз, второй, третий, будто примериваясь, а потом раздвигает мои губы языком, прижимает к себе теснее, и мне становится все жарче и жарче с каждой бесконечно длинной секундой.
— Привет, — говорит он сипло, откашливается и застегивает ремень. Причем мой. — Покатаемся?
Я не знала, как объяснить ему, что ко мне нельзя, чтобы не напрашиваться в гости к нему. Не знала, что делать с бельем и эпиляцией. Не знала, как вообще рассказать, что наверное я не хочу сейчас секса, но почему-то очень хочу его увидеть.
Но это оказывается ненужным. Мы просто катаемся по пустеющей ночной Москве, застревая в пробках на бульварах, разгоняясь на пустынных улицах окраинных районов, где уже все давно вернулись домой, и в основном молчим.
Это не то напряженное молчание, что в Доминикане на яхте, когда я боялась ляпнуть очередную глупость. И не сонное молчание после секса, когда даже мысли распадаются на хлопья бессмысленности.
Это какое-то очень уютное и комфортное молчание, которое совершенно не страшно прервать фразой-другой:
— А это мой факультет.
— Психфак МГУ? Училась тут, на Манежной?
— Угу, читали учебники под кремлевскими стенами.
Или:
— Здесь в начале двухтысячных я открыл свой игровой клуб.
— Ого, на Садовом кольце!
— Ага, денег хватило на полгода. Не отбился.
Или:
— Хочешь кофе?
— Я же не усну потом.
— А меня наоборот, кофе усыпляет.
Или:
— Тут же запрещена стоянка.
— Хочу тебя поцеловать.
— Получишь штраф!
— Молчи и целуйся.
И далеко за полночь он привез меня к подъезду, снова долго-долго целовал, а когда я готова была уже отстегнуть ремень и проверить, как тут откидываются кресла, наконец оторвался и сказал: