Итак, наш номер был где-то посередине концертной программы. После концерта всех ждал банкет в столовой, с танцами, плясками, флиртами и далее – уж как кому повезет.
Концерт открыли торжественной частью. От имени парткома, месткома, горкома и исполкома, с вручением хрустальных ваз и наборов парфюмерии типа «Красной Москвы», выступали партийно-советские бонзы, безобразные в своей неискренности и пошлости. Но все это сопровождалось елейным почтением зала и бурными аплодисментами после вручения очередной безделушки или красочных грамот с портретом Ленина на фоне красного знамени.
Наконец-то настала очередь нашего номера. На сцену госпитального актового зала, заполненного преимущественно героинями праздника в белых халатах, поднимались торжественно, в черных костюмах, белых рубашках и галстуках мужчины-врачи. Наш капельмейстер-дирижер, наш кантор, весь такой кругленький и маленький, наш Пантелеймон Петрович поднялся на сцену с присущими ему вальяжностью и достоинством. А надо сказать, что состав основных участников хора был из докторов ростом не менее ста восьмидесяти. Зал начал потихоньку похохатывать. Бедолаги, они не знали, что их ждет впереди, ибо программа концерта держалась в полнейшем секрете. Конферансье, Михаил Семенов, блондин с беленькими усиками, кастратно-фальцетным голосом объявил:
– Наш концерт открывает мужской врачебный хор имени Томусинской больницы номер один старинной русской врачебно-хоровой песней «Вечерний звон». Дирижер… – И здесь он сделал многозначительную паузу. – Заслуженный врач Сибири, шахматист-травматолог высшего разряда, лучший друг прокуратуры, Пантелеймон Шанин. Зааапевает – первый в мире и второй в Сибири уролог-затейник Владимир Замазов.
После этого Пантелеймон взмахнул дирижерскими палочками (изъятыми у пионерского барабана), а Замазов затянул невпопад, фальшивым речитативом:
Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он.
И в это время весь наш хор заорал дружно и громко:
Зал уже лежал, некоторые женщины в истерике сползали со своих кресел на пол. Участники хора при этом оставались необыкновенно серьезны. Замазов продолжал:
О юных днях в краю родном,
Где я любил, где отчий дом…
А мы опять:
Шанин в это время важно махал барабанными палочками, абсолютно не попадая в такт.
И как я с ним, навек простясь,
Там слушал звон в последний раз!
Наш уролог-затейник продолжал то ли петь, то ли скандировать, все более и более входя в роль солиста. Очередное «бом-бом» хора пелось уже под страшный хохот зала, переходящий местами в ржание, всхлипывание и истеричные рыдания. Женщины оказались слабы и не готовы к такому подарку. В разгар этой вакханалии в проем входа в актовый зал влетела дежурная сестра приемного отделения Сталина Анатольевна и страшным голосом закричала:
– Реаниматологи! Немедленно в шоковый зал, поступили дети с пожара с ожогами. Немедленно!
Именно с этого случая я на всю последующую жизнь понял, что нельзя точно планировать ни праздники, ни отдых. И вообще – ничего нельзя планировать вне работы. Потому что все в один миг может оборваться. С тех пор срывы коллективных гулянок, юбилеев, походов в театр и так далее абсолютно не огорчали меня, а воспринимались с покорностью и фатализмом. Ибо знал, куда идешь работать и кем. Не нравится – пожалуйста, иди в терапевты, рентгенологи, диетологи, психиатры. А можно и вовсе в шоферы или шахтеры.
По лицу Сталины мы поняли – шутки прочь, вмиг сорвались со сцены и рванули в шоковую. Исчезновение двух анестезиологов-реаниматологов не разрушило единство хора. Вслед нам неслось громоподобное:
И речитативно-панихидное Замазова:
И сколько нет теперь в живых
Тогда веселых, молодых!..
В шоковом зале реанимации был кошмар. На двух каталках лежали два обожженных малыша. Со слов бригады скорой помощи, в Шорском поселке загорелся дом. Мать и отец были на работе, малыши-погодки – мальчик двух лет и девочка трех, остались со старой бабкой. Полуслепая и, как всегда, чуть перебравшая «огненной воды» старушка разжигала печку, обронила тлеющую лучину на пол и не заметила. Дети возились в другой комнате, а бабулька спокойно заснула пьяным сном. Избушка вспыхнула, словно стог сена. Соседи чудом вынесли детей из огня, бабулька сгорела, по-видимому, так и не проснувшись.
Шанс на спасение, может, и был, но сначала нужно было добраться на вертолете в ожоговый центр.
У обоих детей ожог был семьдесят-восемьдесят процентов, и в наших условиях шансов спасти их было ровно ноль. Мы начали реанимационные мероприятия. Во-первых, поставили катетеры в центральные вены, затем перевели деток на искусственную вентиляцию легких. Надо было что-то решать. Подтянулись главный врач и наша мать-покровительница, наша начмед Антонина Ивановна.
– Артем, я сейчас связываюсь с областью, главный врач – с вертолетчиками, – сразу оценив ситуацию, командным голосом сказала она. – Если есть погода, то через двадцать-сорок минут в машину и на аэродром. Это наш единственный шанс спасти детей. Если и помогут, то только в областном ожоговом центре.
Мы продолжали противошоковую терапию. Тревожно-выездной чемодан был готов всегда. Решили, что полечу я и две сестры-анестезистки – Марья Петровна и Аня.
Марья, как мы ее звали, начинала давать наркозы, когда о специальности «анестезиолог» еще и не слыхивали, была толста и похожа на кубышку. Анна была ростом с меня, мужского телосложения, суровая и неулыбчивая, при этом прекрасный профессионал.
Народ в концертном зале уже садился за праздничные столы и выпивал по первой, а мы в это время отъезжали на скорой от больницы. Наш аэродром находился в котловине между гор и представлял собой обычное поле, засеянное травой с деревянным домиком аэровокзала. Букашка «Ми-2» с неприспособленным грузовым отсеком еле вместил нас. Детей на одних носилках расположили на полу, сами сели рядом. Двое поочередно дышали мешками «Амбу» (тогда еще не было транспортных аппаратов искусственной вентиляции легких), а один держал капельницы на весу. И все это в полусогнутом, скрюченном состоянии.
Лететь было по времени два часа. Но время тянулось не как два, а как все двадцать два часа.