Но мы внушаем себе, что все не так, и сила внушения такова, что мы не только верим, но и ведем себя сообразуясь с этой верой, сидя в кафе и клубах, надираясь в хлам и танцуя, вероятно, еще более нелепо, чем те, что плясали, скажем, двадцать пять тысяч лет назад в свете костра где-нибудь на берегу Средиземного моря.
Откуда вообще могло взяться понятие современности, когда людей вокруг нас косят болезни, от которых нет лекарств? Кто может быть современным с опухолью в мозге? Зная, что все мы скоро будем гнить в земле?
Я поднес кружку ко рту и сделал несколько больших, долгих глотков. Как же я люблю пить. Достаточно половины бокала пива, чтобы мозг начал подкидывать мысль, а не упиться ли сегодня в хлам. Просто сидеть и пить, пить, пить. Но стоит ли сегодня?
Нет, сегодня не стоит.
Тем временем в «Пеликан» постоянным потоком шли люди. Почти все делали, как я, — останавливались у дверей и скользили взглядом по публике, одновременно снимая верхнюю одежду. В задних рядах очередной группы мне почудилось знакомое лицо. Ну да, Тумас!
Я помахал ему рукой, и он подошел.
— Тумас, привет, — сказал я.
— Здорово, Карл Уве. Давно не виделись.
— Да уж да. Как у тебя, нормально?
— Очень даже. А у тебя?
— Все путем.
— Меня тут ждет одна компания, они вон там в углу сидят. Давай с нами?
— Спасибо, нет, я Гейра жду.
— Точно! Он мне говорил, мы с ним вчера созванивались. Тогда я к вам попозже еще подойду. Хорошо?
— Конечно, — сказал я, — увидимся.
Тумас был одним из друзей Гейра, и как раз он нравился мне больше всех остальных. Чуть старше пятидесяти и удивительно похожий на Ленина всем, от бородки и лысины до монгольского разреза глаз, он работал фотографом. Издал три фотоальбома: первый — о береговом егерском корпусе, второй — о боксерах, тогда он и пересекся с Гейром, а третий составил из фотографий животных, предметов, пейзажей и людей, укутанных тьмой, подчеркивающей пустоту — вокруг или внутри их.
Тумас держался дружески и просто, разговаривая с ним, ты ничем не рисковал: он никогда не выпендривался, не набивал себе цену, хотя был в себе уверен, возможно, этим все и объяснялось. Он хотел другим добра, прямо транслировал это ощущение. А в работе, наоборот, проявлял строгость и требовательность, всегда стремился к высшему совершенству, его фотографии тяготели скорее к стилизации, чем к импровизации. Мне больше всего нравились те его работы, где он попадал между первым и вторым: стилизованные импровизации, застывшая случайность. В них было свечение. Одни боксеры на его снимках напоминали эллинистические скульптуры — и уравновешенностью телесной композиции, и тем, что персонажей застали вне ринга, а в других сквозил плотный мрак, и насилие, само собой. Той зимой я купил у него две работы в подарок Ингве на сорок лет, — сидел в лаборатории Тумаса и перебирал серию, составившую его последний альбом, долго колебался, но в конце концов выбрал две. Вручая их Ингве, я увидел, что ему они не нравятся, и предложил ему самому выбрать две другие, а эти оставил себе и повесил в кабинете. Они были прекрасные, но зловещие, потому что лучились смертью, так что я понимал, почему Ингве не захотел вешать их в гостиной, но все же мне было немного обидно. Да нет, не немного. Когда я пошел в Гамла-стан забирать две другие фотографии, которые Ингве наконец сумел выбрать, и постучал в дверь подвала в массивном каменном здании шестнадцатого века, где располагалась лаборатория Тумаса, мне открыл его коллега, встрепанный, неряшливо одетый человек лет шестидесяти. Тумаса нет на месте, сообщил он, но я могу зайти и подождать. Это был Андерс Петерсен, фотограф, напарник Тумаса по этой лаборатории, которого я знал в основном как автора фотографии на обложке альбома Тома Уэйтса Rain Dogs, но сделавший себе имя еще в семидесятые годы фотокнигой «Кафе „Лемитц“». Его фотографии были грубые, бестактные, хаотичные и настолько живые, насколько это вообще возможно. Он сел на диване в комнате над их лабораториями, спросил, хочу ли я кофе, я отказался, и он вернулся к своим занятиям, а именно стал перебирать стопки пробников, напевая себе под нос. Я не хотел мешать или показаться навязчивым, поэтому встал перед доской со снимками и какое-то время рассматривал их, — нельзя сказать, чтобы совершенно не затронутый его энергетикой: будь нас в комнате больше, она бы перераспределилась на всех понемногу, но один на один с ним я чувствовал каждое его движение. Он излучал наивность, но не производную от неопытности, наоборот, было понятно, что он многое повидал, но все пережитое как будто просто сохранил в себе, не сделав никаких выводов, как будто оно никак его не затронуло.
Скорее всего, дело обстояло не так — но мне так показалось, когда я смотрел ему в глаза и наблюдал, как он работает, устроившись на диване. Тумас пришел через несколько минут, видимо, обрадовался при виде меня, как он наверняка радовался встречам со всеми. Он принес кофе, мы сели на диване у лестницы, он вытащил фотографии, внимательно рассмотрел их в последний раз и сунул каждую в пластиковый файл, а их — в конверт, я в свою очередь положил на стол перед ним конверт с деньгами, но я так старался быть тактичным, что не знал, заметил ли он мою манипуляцию: расчеты наличными с частными лицами меня смущают, они словно бы нарушают некое природное равновесие или вообще исключают такой параметр, при том что я и сам не понимал, что в таком случае играет роль, а что нет. Я сложил фотографии в сумку, и мы с ним еще поболтали; помимо Гейра у нас имелось другое пересечение — Мария, женщина, с которой Тумас жил, она поэтесса и много лет назад преподавала Линде в Бископс-Арнё, а сейчас была кем-то вроде ментора у Коры, Линдиной подруги. Поэт она хороший, в каком-то смысле классический; в ее стихах истина и красота не противоречат друг другу, а смысл не сводится к чисто языковой стороне. Она перевела на шведский несколько пьес Фоссе и в то время работала над переводами стихов Стейнара Опстада. Я виделся с ней лишь пару раз, но мне она показалась многогранным человеком, со множеством полутонов в характере и той душевной глубиной, которую чувствуешь непроизвольно, при том что в ней не было невротичности, обычно сопровождающей впечатлительность, во всяком случае в явном виде. Но когда она стояла передо мной, я думал не об этом, потому что зрачок в правом глазу у нее как будто отклеился, соскользнул вниз и завис между радужкой и склерой, и это было настолько тревожно по своей сути, что целиком определяло первое впечатление от Марии.
Тумас сказал, что они пригласят нас с Линдой на ужин, я ответил спасибо, с радостью, встал, взял сумку, он тоже встал и пожал мне руку, но поскольку было так и непонятно, заметил ли он деньги, я сказал ему, что деньги на столе, он кивнул и поблагодарил, как будто его вынудили это сделать, и я, стыдясь, поднялся по лестнице и вышел на улицу в зимний Гамла-Стан.
С тех пор прошло почти два месяца. К тому, что приглашения мы пока не получили, я относился спокойно, потому что едва не первое, что все говорили о Тумасе, — он рассеянный. Я и сам забывал все, что мог, и не ставил ему это в вину.