Сейчас он сидел за столиком в глубине зала и издалека казался поджарым, хорошо одетым господином в маске Ленина. Я вытащил упаковку желтого «Тидеманна» и скрутил сигарету, по какой-то причине пальцы оказались потными, и к ним все время прилипали крошки табака, отпил большой глоток пива, закурил и увидел в окно, что идет Гейр.
Он заметил меня с порога, но все-таки обвел зал взглядом, уже идя ко мне, словно ища другие варианты. Так лис, подумали бы некоторые, не в силах заставить себя зайти в такое место, откуда нет нескольких выходов.
— Какого черта ты не берешь телефон? — спросил он, протягивая мне руку, но глядя на меня вполглаза. Я привстал, пожал руку и сел снова.
— Мне казалось, мы на семь договаривались. Сейчас половина восьмого вроде, — сказал я.
— А ты думал, я зачем тебе звонил? Сказать, чтобы ты был внимательным при входе и выходе из вагона?
Он снял с себя шарф и шапку, положил на скамейку рядом со мной, повесил куртку на стул и сел.
— Я потерял мобильный на станции.
— Серьезно?
— Меня кто-то толкнул под руку, и он вылетел. Я думаю, он попал кому-то в сумку, потому что я не слышал стука. А там как раз проходила мимо меня женщина с раскрытой сумкой.
— Это же глупо, — сказал он. — В смысле — я исхожу из того, что ты не попросил ее проверить и отдать?
— Во-первых, как раз подошел поезд, во-вторых, я же не был уверен. Я не могу взять и попросить женщину разрешить мне порыться в ее сумочке.
— Ты уже сделал заказ?
Я помотал головой. Он взял меню в руку и стал оглядываться в поисках официанта.
— Наша вон у столба, — подсказал я. — Ты что будешь?
— Свинина с луковым соусом?
— Да, почему бы нет.
Когда мы с Гейром встречались, он всегда очень дистанцировался, ему как будто не хотелось признавать, что я рядом, наоборот, он старался отстраниться. Не встречался со мной глазами, не подхватывал начатые мной темы разговоров, но пресекал их, переключая внимание на другое, бывал насмешлив и источал высокомерие всем своим существом. Иногда меня это бесило, и тогда я замолкал, ничего не говорил, иногда вызывая его гнев. «Бог мой, ты сегодня чернее тучи», «так и будешь весь вечер сидеть и пыриться в пустоту?», «не скрою, сегодня ты прямо душа компании, Карл Уве». Он как будто на ближних подступах строил линию обороны, потому что спустя какое-то время, полчаса, час, иногда пять минут, он полностью менялся, поднимал забрало, включался в ситуацию — внимательный, заботливый, близкий, — и смех, прежде холодный и злой, делался теплым и душевным, и также менялись и глаза, и голос. А когда мы беседовали по телефону, он вообще не оборонялся, и мы оказывались на одной волне с той секунды, как он брал трубку. Он знал обо мне больше всех — как и я, как мне казалось, хотя и не наверняка, знал о нем больше других.
Различия между нами, уменьшившиеся с годами, но полностью не стершиеся, поскольку заключались они не в мнениях и позициях, но в базовых особенностях характера, упрятанных в недоступные воздействию глубины, со всей отчетливостью проявились в подарке, который я получил от Гейра по случаю окончания работы над «Временем».
Это был нож американских морских пехотинцев, который годится только для одного: убивать людей. Гейр сделал это не шутки ради, а потому что не представлял себе более ценного подарка. Я обрадовался, но нож, пугающий своей гладкой сталью, острым лезвием и желобками для стока крови, так и лежит в чехле за книгами в кабинете. Возможно, Гейр понял, насколько нож не мое, потому что, когда «Время» несколько месяцев спустя вышло в свет, подарил мне новый подарок — репринтное издание Encyclopedia Britannica восемнадцатого века, она поражала воображение прежде всего списком отсутствующих в ней статей, потому что всего этого в мире еще не появилось; подарок был гораздо больше в моем вкусе.
Теперь Гейр вытащил файл с несколькими листами и протянул мне:
— Тут всего три страницы. Можешь прочитать и сказать, стало ли лучше?
Я кивнул, достал листки из файла, затушил окурок и начал читать. Это было начало, которого мне не хватило, когда я читал его эссе. Гейр начинал с Карла Ясперса и понятия пограничной ситуации, когда жизнь проживается с максимальной интенсивностью, — антитезы рутинным будням; иначе говоря, с близости смерти.
— Хорошо написано, — сказал я.
— Точно?
— Безусловно.
— Хорошо, — сказал он, убрал страницы назад в файл и положил его в сумку, стоявшую на стуле рядом с ним. — Потом дам дальше почитать.
— Надеюсь, — ответил я.
Он придвинул стул ближе к столу, положил на него локти и раскрыл ладони. Я закурил.
— Кстати, твой журналист сегодня звонил.
— Который? А, из «Афтенпостен»?
Поскольку журналист намеревался создать «портрет писателя», то попросил разрешения поговорить с моими друзьями. Я дал ему номер Туре, который мог наговорить обо мне незнамо чего и таким образом служил своего рода фактором риска, и Гейра, поскольку он в курсе моей текущей ситуации.
— И что ты ему сказал?
— Ничего.
— Ничего? Почему?
— А что я должен был сказать? Если правду, он или не поймет, или все переврет. Поэтому я постарался сказать как можно меньше.
— А о чем шла речь?
— А то ты не знаешь? Ты же сам дал ему мой номер…
— Чтобы ты что-нибудь сказал, да. Все равно что; я сказал, неважно, что они напишут.
Гейр взглянул на меня.
— Не прибедняйся, — сказал он. — Но я все-таки сказал ему одну важную вещь. Возможно, самую важную.
— А именно?
— Что ты по-настоящему нравственный человек. И знаешь, что этот идиот ответил? «Так все люди такие». Представляешь? Когда сегодня всем не хватает именно нравственности. Ее нет почти ни у кого, многие вообще о ней не слыхали.
— Наверняка он просто вкладывает в слово «нравственность» другой смысл, вот и все.
— Но его интересовала только всякая похабщина. Как ты напился до чертей и все такое.
— Да-да, — сказал я. — Завтра увидим. Совсем ужасно быть не должно, это же «Афтенпостен».
Гейр помотал головой, он сидел по другую сторону стола. Потом он отыскал глазами официантку, та немедленно подошла к нам.
— Свинину с луковым соусом, пожалуйста, и «Старопрамен», — сказал Гейр.
— А мне фрикадельки, — сказал я и приподнял бокал. — И еще одно такое.
— Спасибо, господа, — сказала официантка, убрала крошечный блокнот в нагрудный карман и пошла в сторону кухни, которую можно было мельком увидеть за непрестанно распахивавшимися дверями.
— Что ты называешь нравственностью? — спросил я.
— Например, ты человечек глубоко этический, у тебя есть базовая этическая структура, она неотменима. Ты телом реагируешь на все, что с ней не сочетается, тебя захлестывает стыд, это не моя фигура речи, а реально твоя телесная реакция, над которой ты не властен. Ты не притворщик. Но и не моралист. Ты знаешь, я питаю слабость к викторианству, к его системе с авансценой, где все на виду, и кулисами, где все скрыто. Не думаю, что такая жизнь делает человека счастливее, но дает дополнительный простор для жизни. А ты протестант до мозга костей. А протестантизм — это подлинность, никакой двойственности, ты должен быть в ладу с собой. Ты, Карл Уве, не сможешь вести двойную жизнь, даже если захочешь, у тебя не получится. В тебе жизнь соотносится с моралью один к одному. Так что ты этически безупречен. В основном люди — Пер Гюнты, они жульничают по ходу жизни, верно? Но ты нет. Все, что ты делаешь, ты делаешь всерьез и на совесть. Ты хоть раз пропустил строчку в рукописи, которую тебе прислали на рецензию? Или словчил и не проштудировал от начала до конца?