Мы остановились перед турникетом, я купил билет, и мы пошли по длинному коридору к перрону.
— Но в меня была влюблена одна в Бергене, и у тебя, наверно, все смешалось. Ты решил, что я влюблен.
— Наверно, так и было. Но говорил ты мне иначе.
— Слушай, кончай, а? Я приехал в Стокгольм, чтобы разобраться с проблемами. А не новыми загружаться. И какого черта?..
— Тогда ты приехал к правильному человеку. Больше ни слова, молчу.
Мы поехали в центр на метро и весь день поднимались в город то с одной станции, то с другой, всякий раз нам открывался вид на новый кусок города, они были красивые как на подбор, Гейр не соврал. Но мне не удалось соединить их вместе, четыре-пять дней, что мы бродили с утра до вечера по городу, Стокгольм оставался для меня деталями и фрагментами. Мы шли рядом, Гейр показывал налево, мы шли налево, показывал направо, шли направо, он громко и с энтузиазмом, без умолку, вещал о том, что мы видели и что он в связи с этим думает. Время от времени я раздражался из-за дисбаланса власти, оттого, что все решает он, и тогда я говорил — нет, направо мы не пойдем, давай налево, а он улыбался и отвечал, конечно, о чем разговор, если тебе так будет приятно или если тебя это порадует, поднимет настроение… Каждый день мы обедали в новом заведении, в Норвегии я привык питаться бутербродами, там я обедал в ресторане, может, раз в полгода; Гейр и Кристина делали так ежедневно, иногда и обедали и ужинали не дома, по сравнению с Норвегией здесь все стоило гроши, а выбор казался безбрежным. Моим первым порывом были забегаловки студенческого типа, их я все же представлял себе по Бергену, но Гейр отказался, ему давно не двадцать, заявил он, и молодежной культуры он уже наелся. По вечерам он заставлял меня списываться и созваниваться со всеми шведами, известными мне хоть как-то: через моих редакторов или по «Ваганту»; идея Гейра состояла в том, что в Стокгольме невозможно найти нормальное жилье и все делается по знакомству. Я не хотел, я хотел спать, тупить, валяться, но он все время расталкивал меня: давай-давай, нет другого выхода, надо действовать. Мы сходили на большой поэтический вечер, выступали датские, норвежские, шведские и русские поэты, в том числе Стеффен Сёрюм, который для начала поприветствовал зал криком «Hello Stockholm», как рок-звезда какая-нибудь, я покраснел от стыда за родину. Выступила Ингер Кристенсен. Какой-то русский шатался как пьяный по сцене и орал, что мы все ненавидим поэзию, YOU ALL HATE POETRY
[36], рычал он, его шведский переводчик, смущенный человек с маленьким рюкзачком за спиной, пытался его урезонить и утишить и в конце концов сумел прочесть нам несколько стихотворений, пока русский автор молча ходил по сцене. Все закончилось братанием: русский сперва треснул переводчика по спине, а потом полез обниматься. Среди зрителей был Ингмар Лемхаген, он знал всех, его протекцией я проник за кулисы и опросил всех шведских поэтов по очереди, не знают ли они места, где мне пожить. Рааттамаа сказал, что у него есть квартира и я могу переехать туда прямо-таки на следующей неделе, вообще не вопрос. Мы пошли с ними догуливать вечер, сначала в «Мальмен», где шведская поэтесса Мария Силкеберг наклонилась ко мне и спросила, с какой стати она должна читать именно мой роман, а я не нашел лучшего ответа, чем сказать, что это, может, как раз такая книга, которую хочется дочитать до конца, на что Мария Силкеберг ответила короткой улыбкой, а потом не так быстро, чтобы это выглядело оскорблением, но достаточно быстро, чтобы не пройти незамеченным, стала искать глазами, с кем бы поговорить. Она — поэт, а я автор развлекательной мейнстримовой книжки. Потом все пошли к ней домой праздновать. Гейр, в отличие от меня, глубоко презирает и поэзию, и поэтов, смотрит на них с ненавистью и повздорил с Силкеберг на ровном месте, заметив, что стоит такая квартира в центре не кот начхал. Когда мы под утро шли к Слюссену, Гейр разглагольствовал о среднем классе от культуры, какие у них привилегии, и что литература для них лишь входной билет в социальный круг, и как они воспроизводят идеологии. Говорил об этой их солидарности с хуже устроенными, заигрываниях с рабочим классом, демонтировании важнейших понятий, например качества, что качество отходит на задний план по сравнению с идеологией и политикой, и это катастрофа не только для литературы, но и университетов, а в конечном итоге для всего общества. Мне не удавалось соотнести его слова с известной мне реальностью, поэтому я то возражал, говорил, что у него паранойя, что он всех стрижет под одну гребенку, что не видит за идеологией людей, то не мешал ему прясть слова. Но, сказал он, когда мы прошли турникеты метро и встали на эскалаторе, Ингер Кристенсен была прекрасна. Фантастически хороша. Ее не с кем поставить рядом. И пусть так говорят все, а ты знаешь, что я думаю о единомыслии, но она потрясающая.
— Да, — сказал я.
Под нами волна ветра от подходящего поезда утянула пластиковый пакетик с перрона. Зверем с огнями вместо глаз показался из черноты дальнего края перрона поезд.
— Она из другой лиги, — говорил Гейр. — Это мировой уровень.
Я во время ее чтений ничего особенного не почувствовал. Но до начала вечера успел ей поразиться: она оказалась невысокой, полной женщиной в возрасте, стояла в баре, пила что-то, на руке висела дамская сумочка.
— «Долина бабочек» — это венок сонетов, — сказал я, выходя на перрон, поскольку поезд уже стоял. — Это, видимо, самая сложная поэтическая форма. Первые строчки всех сонетов должны сложиться в последний сонет.
— Хадле много раз объяснял мне эту систему, — сказал Гейр, — но в моей голове она не удерживается.
— Итало Кальвино делает нечто похожее в «Если однажды зимней ночью путник», — сказал я. — Не так строго, конечно, но у него названия глав складываются в самостоятельный текст. Ты читал?
Двери открылись, мы зашли в вагон и сели друг напротив друга.
— Кальвино, Борхеса, Кортасара можешь оставить себе, — сказал Гейр. — Я не люблю фантазирования. И не люблю конструктов. Для меня в зачет идут только люди.
— А как же Кристенсен? — спросил я. — Более рационального конструирования текста еще поискать. Местами у нее буквально математический расчет.
— В том, что я слышал, ничего такого не заметил, — сказал Гейр, и я посмотрел за окно, потому что поезд поехал.
— Ты слушал голос, — сказал я. — Он перевешивает все цифры и все расчеты. И так же с Борхесом, во всяком случае, когда он на высоте.
— Без мазы.
— Не хочешь читать?
— Нет.
— Ну, дело хозяйское.
Мы помолчали, сдавшись безмолвию, в которое погрузились остальные пассажиры. Пустые взгляды, бездвижные тела, слабое качание пола и стен.
— Побывать на поэтическом вечере все равно что в больнице, — сказал он, когда поезд отошел от следующей станции. — Сплошные невротики.
— Но Кристенсен — нет?
— Нет. Я тебе про это и говорю. Она делает что-то другое.