Да. Мне на тех сборах все казались взрослее меня. В них было видно чёткое знание того, что они хотят и к чему готовятся. Я же ещё и не думал о том, что буду делать после школы. Впереди было больше года школьной жизни. Это казалось бесконечным сроком.
Но главное, что придавало взрослости тем ребятам в моих глазах, – это их дорогая одежда и то, как они её носили. Они носили её обычно, буднично, свободно. Тонкий кожаный пиджак моего нового знакомого был в самом лучшем смысле поношен, помят, и было видно, что он к нему относится легко, как к одному из.
У меня же к тому времени не было ни одной такой же дорогой вещи в гардеробе. Был, правда, только дерматиновый пиджак на трёх пуговицах, который, на мой взгляд, был очень похож на настоящий кожаный. Он для меня был слишком серьёзный, и я не находил повода его надевать. Себе я в нём очень нравился, но я не знал, как в нём себя вести, чувствовал в нём себя скованно, и он висел в шкафу, надёванный пару раз. К тому же он был такой твёрдый и скрипучий, что, казалось, каждое движение в нём привлекает всеобщее внимание.
Помня замечание по поводу моей школьной формы и требование, адресованное всем, одеться скромно, но со значением, я пришёл на следующий день на сборы в серых брюках от своего единственного костюма и в тёмно-синем свитере. Мне думалось, что в том свитере я похож на Эрнеста Хемингуэя с его самого известного фотопортрета, который украшал стены многих домов, в которых читали книги. Быть похожим на Хемингуэя означало – быть мужественным и романтичным, при этом небрежным и свободным в одежде. И я хотел быть таким.
На немногочисленных фотографиях того моего возраста я почти всегда стою скрестив руки на груди. В таком положении мне виделось, что мои бицепсы кажутся больше, а плечи шире.
Когда в наглаженных брюках и синем свитере я явился на второй день сборов, то сразу увидел, что все пришли одетые ещё шикарнее, чем в первый день. Мой новый приятель подошёл ко мне перед началом утренней лекции, протянул руку, мы поздоровались. Он был в светло-коричневой тончайшей кожаной куртке на молнии, голубой рубашке и при модно завязанном модном трикотажном галстуке под цвет куртки.
– Ты что, на картошку собрался? – спросил он весело.
Я не услышал в его интонации издёвки или высокомерия. Но неуправляемая волей и силой разума кровь прилила к моим щекам. Мне тут же захотелось сбежать, но было некуда. Я почувствовал себя ещё хуже, чем накануне в школьной форме. А когда изящная девочка с тонкими лодыжками и на звонких каблучках, которая из всей нашей группы мне более всего понравилась, спросила, не в поход ли я собрался, чувство позора и полного несчастья овладело душой моей.
Второй день проходил почти так же, как первый. Во время лекции, за завтраком, потом за обедом я мрачно рассматривал моих сверстников. Я уже понял и даже убедился, что попал в их общество случайно, что мне с ними в жизни не по пути. Я доставлял себе удовольствие тем, что выбирал кого-то из присутствующих наиболее дорого и продуманно одетого и старался представить его взрослым и солидным. Это было делать нетрудно и весело. В большинстве парней уже читалась их грядущая карьера. Девочки мне были непонятны.
Сидел напротив меня за завтраком румяный светловолосый парень с круглым лицом и мокрыми толстыми губами в модном замшевом полуковбойском пиджаке, который был туго застёгнут на его упругом, сочном животе, а я злорадно рисовал его портрет двадцать лет спустя. Лысый, потный, в помятом, не застёгивающемся на пузе пиджаке. Я видел его со свисающим на ворот рубашки вторым подбородком, вытирающим пот с лысины и носа. Его худому чернявому приятелю я рисовал засаленные длинные волосы, нестриженые брови, впалые сизые выбритые щёки, дурацкие усы и тонкую шею не в меру пьющего человека, торчащую из ворота рубашки, которая ему сильно велика.
Почти все, кого я видел, легко поддавались в моём воображении подобной трансформации. Я вспоминал виденных мною по телевизору или в кино каких-то директоров, заведующих, каких-то политических и партийных руководителей, дедушкиных или отцовских знакомых и коллег, которые мне не нравились, и примерял их черты окружавшим меня мальчикам.
Я чувствовал себя почти шпионом среди своих сверстников, которые уже или никогда не были такими, как я. Дух Хемингуэя впервые явно затеплился во мне…
На девочек я так, как на парней, смотреть не мог, и воображение моё не могло с ними справиться. Девочки, как я уже сказал, были мне непонятны. Да и в девичьей моде я мало что понимал.
Последний час второго дня сборов мы всей группой разучивали две песни. К нам пришёл нечеловечески жизнерадостный и задорный парень с гитарой, раздал нам слова песен и сам для начала их нам спел блеющим голосом, играя на гитаре. Только во время пения его идиотически весёлое лицо становилось самозабвенно серьёзным и одухотворённым.
– Это самое ужасное в этом мероприятии, – шепнул мне мой приятель, – но неизбежное…
Песни были про молодость, про светлые идеалы и про будущее, которое целиком в наших руках, но главное – на пути к нему не оступиться, хотя верные друзья и в этом случае всегда помогут, подадут руку и подставят плечо.
Девочки, в отличие от парней, учили и пели их очень серьёзно, добросовестно и с явным удовольствием. Даже та, с тонкими лодыжками. Как их можно было понять?!
Нам объяснили, что наша группа должна будет исполнить одну из двух песен по нашему выбору на закрытии сборов, а потом обе на школьном дворе в «орляцком кругу».
– Что это за «орляцкий круг»? – спросил я приятеля.
– Это – позор, сам увидишь… – ответил он, – но девки это любят… Так что придётся… Ох, они завтра разоденутся! Может, тебе что-нибудь дать на завтра?.. Все будут при параде…
Я гордо отверг это предложение. Я знал, что в моём гардеробе есть достойные вещи. Пусть их немного, но они есть. Мой почти кожаный пиджак в том числе. Я хоть и лелеял в себе презрение к карьеристам, но всё же полагал, что смогу быть не хуже их одет, хотя бы один день. А больше было и незачем. Больше мне не нужно было с ними встречаться.
К третьему, последнему, дню сборов школьных активистов я оделся так, что на меня оглядывались на улице и пристально смотрели в автобусе. Для окраины города я вырядился вызывающе нарядно. Отец разрешал мне надевать свои весьма экстравагантные ботинки с узкими носами и скошенными каблуками. Они были мне не впору и тёрли, но я решился потерпеть. Скрипучий пиджак искусственной кожи не только звучал и тускло блестел, но ещё и источал неповторимый запах. Изрядная порция отцовского одеколона должна была перебить тот запах. Светло-серая водолазка туго обтягивала шею. Но самой решительной частью моего образа были туго сидящие на мне вельветовые джинсы вишнёвого цвета. Их купили мне ещё летом, на юге у моря. Купили с рук у моряка, который привёз их из дальних стран, как он утверждал, своему сыну, но они не подошли. Я относился к ним чрезвычайно бережно. Это была моя самая дорогая и исключительная одежда.
С большим трудом я уложил свои небогатые и непослушные волосы в прямой, модный тогда, пробор, приподнял их и закрепил маминым лаком для волос. Это я сделал впервые в жизни. То, что я увидел в зеркале, не вызвало у меня сомнений, что я на уровне.