Я рассмеялась. Вспомнилась история, которую недавно потребовал от меня Оэн, – про Донала и короля с ослиными ушами. Донал, которого распирало от желания хоть кому-нибудь поведать секрет про королевские уши, нашептал о них дереву. Потом дерево срубили и сделали из него арфу. Стоило коснуться струн, как арфа запела: «У короля ослиные уши!»
Из этой истории можно не одну мораль вывести. В частности, тайны рано или поздно становятся всеобщим достоянием. Томас точно был не из болтунов. Очень сомневаюсь, что к болтунам относился и Майкл Коллинз, да только истина каким-то образом нашарила лазейку и вышла наружу. А у некоторых истин страшное свойство – они людей убивают.
27 ноября 1921 г.
Нынче получил письмо от Мика. Он в Лондоне вместе с Артуром Гриффитом и еще несколькими делегатами, которых выбрали для участия в переговорах. В самой ирландской делегации согласия нет. Фактически делегаты разделились на две группы, и каждая считает себя вправе осуждать другую. Причем разногласия посеял сам де Валера. Они очень на руку Ллойду Джорджу. Он ими пользуется. Мик в курсе – и это его личная драма.
Ллойд Джордж собрал внушительную команду, представляющую интересы Британии. Прежде всего, в нее входит тяжеловес Черчилль – а всем нам известно, каково его мнение об ирландцах. Он выступал против гомруля
[45] и свободной торговли; по его инициативе появились вспомогалы, необходимые, чтобы «держать ирландцев в рамках». Для Черчилля – человека с военным прошлым, старого солдата – естественно ратовать за «честные» способы ведения войны и логично презирать «партизанщину», в которой поднаторел Мик. Черчилль считает «ирландский вопрос» лишь самую малость сложнее, чем усмирение крестьянского бунта, всех этих неотесанных деревенщин с кольём и дубьём, буйных и ражих, вздумавших восстать против своих «благодетелей». Но Черчиллю известно и другое, а именно: в «ирландском вопросе» Британия рискует репутацией. Дурная репутация может быть использована мировыми державами как оружие против британцев, и Черчилль проявляет чудеса изворотливости, чтобы максимально затупить это оружие. Впрочем, по словам Мика, и для Черчилля есть кое-что святое – это патриотизм. Если Черчилль соблаговолит решить, что ирландская делегация имеет достаточно патриотизма, – появятся шансы навести мостик, пусть единственный и весьма узкий.
Мик пишет, что переговоры начнутся 11 октября, и просит меня привезти Энн либо в Лондон, либо в Дублин. Цитирую: «На выходные буду по возможности вырываться в Дублин, чтобы сообщать нашим, как идет дело. А то еще начнут болтать: Коллинз, мол, сведения утаивал от де Валера и остальных. Приложу все усилия, чтобы пророчество Энн не сбылось. Хотя, Томми, оно уже сбывается. В известной степени Энн подготовила меня к этим переговорам, будь они неладны. Человеку, который знает, что обречен, трудно сохранять как веру в лучшее будущее, так и душевное равновесие. Я почти не надеюсь на благополучный исход и, пожалуй, по этой причине вижу вещи в их истинном свете. Я расстался с иллюзиями, Томми. Пожалуйста, устрой мне встречу с Энн. Вдруг она знает, что мне дальше делать? Господь свидетель, я влип. Я уже не представляю, что лучше для моей страны, что хуже. Столько отличных ребят погибло. За идею, за наше дело. В этих ребят я верил, ими восхищался. Я верил в мечту о независимой Ирландии. Жить с идеей легко. С мечтой – еще легче. На то она и мечта, что с нее взятки гладки.
Члены британской делегации чувствуют себя как дома. Да они и есть дома. За ними – Даунинг-стрит и парламент. И там, и там прямо-таки разит авторитарностью, властью, господством над более слабыми. Представления о собственном превосходстве въелись в британскую плоть и кровь, а мы… мы и не помним уже за давностью столетий, какова она на вкус, свобода. Знаешь, Томми, когда официальная часть переговоров заканчивается, кто-нибудь из британских делегатов зовет остальных к себе домой, или они все дружно едут в клуб и там плетут интриги против нас. Хотят размежевать членов нашей делегации тут же, на своей территории, и заодно вбить клин в нашу «верхушку». Всё, чего удается достигнуть на заседании, назавтра оказывается уничтоженным. Мы топчемся на одном месте.
С нами в кошки-мышки играют. Для нас речь идет о жизни и смерти, а британцы просто отрабатывают очередной кульбит на арене всемирного цирка, который зовется большой политикой. Нас пичкают словом «дипломатия», даром что мы-то знаем: под ним подразумевается статус доминиона. Чем бы переговоры ни кончились, от меня лично Ирландии пользы уж не будет. Вернувшись, я не смогу руководить партизанским движением. Я теперь персона известная. Меня рассекретили. Никаких больше пряток, никаких внезапных атак и дезориентирующих отступлений. Мои методы, столь хорошо себя зарекомендовавшие, отныне не работают. Мой портрет публикуется чуть ли не ежедневно в каждой английской и ирландской газете. Если переговоры сорвутся, я даже из Лондона едва ли сумею убраться. Вопрос, Томми, вот как стоит: либо наша разношерстная делегация выцарапает себе какой-никакой договоришко, либо Британия и Ирландия будут ввергнуты в полноценную войну. А у нас нет ни людей, ни средств, ни оружия, ни желания воевать. По крайней мере, войны страшится подавляющее большинство ирландцев. Независимость – вот что нам нужно. Ей в жертву мы слишком много принесли. Война же в нынешних условиях означает резню. И я не хочу стать тем, кто обречет ирландцев на верную смерть».
Я плакал над этим письмом. Настоящими слезами. Я оплакивал дорогого друга, и свою страну, и мрачное будущее, ей уготованное. Каждый день езжу в Слайго читать «Айриш Таймс», которую продолжают вывешивать в витрине универмага «Лайонс». Энн со мной не ездит и о новостях меня не расспрашивает. Она как будто выжидает – спокойная, собранная. Ей уже всё известно, и это бремя она тащит в одиночку, не жалуясь.
Узнав, что Мик просит встречи с ней, Энн с готовностью согласилась помогать по мере сил. Правда, сначала я дал ей письмо Мика – пусть сама прочтет и не думает, будто Мик смерти ее желает. Как и я, Энн плакала над письмом, над этим меланхоличным признанием Мика в собственном бессилии что-либо изменить. Я не нашел для Энн слов утешения. Она шагнула в мои объятия и утешила меня поцелуями.
Я люблю ее. Сам не думал, что способен так любить. Йейтс пишет о преображении «осторожного сверчка». Сверчок – это я. Я преображен – целиком и навсегда. Поистине, любовь – это грозная красота, особенно в наших обстоятельствах; так отдамся же на милость грозы, упьюсь ее необоримым великолепием.