Подобного рода построения, базирующиеся прежде всего на умозрении, а также на недостаточной компетентности автора в различных отраслях знаний, появляются и за рубежом. Например, немецкий исследователь Вольфганг Вильдген1073 рассматривает язык как проявление индивидуальной креативности: язык, по его мнению, был изобретен тем, кто первым сказал предложение. Примером креативности в языке служат для него лексические инновации, поскольку другие инновации не дают возможности проследить роль индивида. Вильдген пытается обнаружить «ископаемые» свидетельства эволюции языка в современном словаре: здесь основой для рассуждений о глоттогенезе служит лексика (и базовый синтаксис) живых языков (практически исключительно английского, немецкого и французского), более конкретно – фразеологизмы с использованием названий руки и глаза. В центре внимания исследователя оказывается схема хватания, которое представляет собой двухвалентное действие и тем самым подготавливает разум к появлению валентностей.
Вильдген неоднократно говорит о своем стремлении построить синтетическую неодарвинистскую теорию, базирующуюся на эволюционной биологии и генетике1074, о «в основном биологической… перспективе» своей работы1075; вообще, по его мнению, теория глоттогенеза «может сосредоточиваться преимущественно на биологических процессах, которые вызывают генетические, анатомические и (основные) поведенческие изменения»1076. Тем не менее его познания в биологии более чем отрывочны. Так, говоря о «трех-четырех» вокалических сигналах человекообразных обезьян (англ. apes), автор явно имеет в виду верветок, которые с точки зрения английского языка относятся к monkeys (у человекообразных обезьян сигналов больше, но такой четкой референциальной соотнесенности, как у верветок, нет1077), называет неандертальца Homo neanderthalensis1078, что соответствует представлению о том, что неандертальцы и кроманьонцы являются разными видами, а кроманьонца – Homo sapiens sapiens1079, что уместно, лишь если считать кроманьонца и неандертальца подвидами одного вида. Важная для авторской концепции идея о том, что для передачи «достижений гения» непременно нужен язык, могла возникнуть исключительно благодаря незнанию «культурных» традиций, зафиксированных не только у шимпанзе (см. гл. 4), но даже у низших приматов (см. гл. 6). Соответственно, биология для Вильдгена практически сводится к передаче генов, мутациям и давлению окружающей среды.
Не очень сильна и лингвистическая сторона его работы. Так, говорить о необходимости создания (и об отсутствии в настоящее время) теории, объясняющей языковые изменения, по меньшей мере странно при наличии огромного количества работ, где такая задача не только ставится, но и во многом успешно решается1080. В его книге встречаются такие курьезные ошибки, как попытки этимологического сближения нем. Hand (‘рука’) и Hund (‘собака’)1081, безоговорочное отнесение прилагательных к сущностям именной природы1082, а также утверждение о том, что реконструкция языков десятитысячелетней древности – дело типологии1083. Нет нужды говорить, что автор не приводит материала ни из одного языка, где прилагательное было бы не именем, а, скорее, глаголом (таков, например, японский язык, где прилагательные, подобно глаголам, изменяются по временам), и не ссылается ни на одну компаративистическую работу, в которой предлагалась бы реконструкция глубокого уровня1084.
«Исследований» такого качества достаточно много, но рассматривать их не слишком интересно, поскольку их недостатки настолько перевешивают достоинства, что ни о каком осмысленном вкладе в решение проблемы глоттогенеза говорить не приходится.
Перейдем теперь к гипотезам, которые, на мой взгляд, без натяжки можно назвать научными. Их тоже немало. Одни исследователи выдвигают совершенно новые гипотезы, другие пытаются подобрать новые аргументы к старым.
Так, например, психолог Майкл Корбаллис1085 возрождает теорию происхождения звучащей речи от жестов. Когда предки человека стали ходить на двух ногах, их передние конечности – руки – освободились, и это дало возможность жестикулировать. Кроме того, выпрямившиеся люди стали смотреть в лицо друг другу, и мимика стала играть большую роль в общении. Но потом люди стали делать орудия, и их руки оказались заняты – тогда, по мнению Корбаллиса, основная нагрузка легла на мимические жесты (и сопровождающие их возгласы). В результате жесты постепенно сместились внутрь рта – превратились в артикуляцию языковых звуков. Корбаллис называет даже приблизительное время, когда это произошло, – около 40 тыс. лет назад, в период верхнепалеолитической революции. Наскальная живопись, костяные иглы, украшения, новые технологии обработки камня – в ту эпоху возникло и распространилось огромное количество культурных новшеств. По мнению Корбаллиса, одним из таких культурных новшеств был и звуковой язык. Этот язык оказался лучше жестового, и поэтому люди, говорившие на нем, сумели вытеснить своих предшественников.
В гипотезе Корбаллиса, безусловно, есть рациональное зерно: действительно, у приматов звук, в отличие от жестов, не подконтролен воле, поэтому новые знаки могли первоначально создаваться только на базе жестов. Весь вопрос в том, когда это происходило. И здесь гипотеза Корбаллиса вступает в противоречие с данными приматологии и антропологии: как уже говорилось в гл. 5, придавать жестам значение, необходимое для сиюминутных нужд, способны не только человекообразные обезьяны, но даже павианы. С другой стороны, развитые анатомические приспособления для членораздельной звучащей речи имели уже Homo heidelbergensis (общие предки сапиенсов и неандертальцев) несколько сотен тысяч лет назад (см. гл. 4). А сложные анатомические структуры не могут сформироваться просто так, без необходимости, поэтому допустить, что переход от жеста к звуку связан с верхнепалеолитической революцией, невозможно.
С жестами связывает происхождение языка и Майкл Томаселло1086. Человеческая коммуникация, по его мнению, началась с указательных жестов и пантомимы – они легко понятны без предварительной подготовки, поскольку апеллируют либо к тому, что́ оба собеседника могут увидеть, либо к тому, что́ легко представить себе по иконическому изображению. В их основе лежат склонности, во-первых, следить за взглядом, а во-вторых, интерпретировать поведение окружающих (считая по умолчанию, что если они что-то делают, то делают намеренно и с какой-то целью).
Эволюцию языка Томаселло представляет следующим образом. У далеких предков человека (как и у современных человекообразных обезьян) были жесты, привлекающие внимание (например, похлопать по земле, чтобы сородичи услышали и обернулись), и движения намерения (представляющие собой начальные фазы соответствующего действия). Эти приматы могли понимать чужие цели и намерения, знать, что другой особи видно или слышно, а что нет, и т. п. Потом постепенно возникают совместные цели и намерения, общее поле внимания, понимание того, что́ известно другому (в том числе того, что́ этот другой знает о знаниях окружающих). Жест сам по себе несет не слишком большое количество информации, и, чтобы верно понять намерение «говорящего», необходимо иметь достаточно много общих с ним знаний (и знать, что эти знания действительно являются общими). Томаселло приводит такой пример (из современной жизни): если некто идет с девушкой по территории университета и, проходя мимо библиотеки, указывает ей на один из велосипедов, стоящих около входа, то для того, чтобы понять, что́ имеется в виду, девушка должна знать не только то, что этот велосипед принадлежит ее бывшему приятелю, с которым она теперь избегает встреч, но и то, что вся эта информация известна ее спутнику, – если она не знает, что он знает об этом, она не сумеет верно интерпретировать его жест (а он, если не знает, что она знает, что он это знает, вряд ли станет указывать ей на этот велосипед). Разумеется, в древности ситуации были другими, но способность знать о знаниях другого сыграла чрезвычайно важную роль в становлении языка. Далее появляется стремление к кооперации (в том числе в общении) и ожидание кооперативного поведения от партнеров по коммуникации, желание информировать других – и в конце концов формируются общественные нормы.