Он кашлянул.
Пойдем, милая. Этак скоро темнеть начнет, а нам еще назад возвращаться.
На курсах их приняли только с третьего раза.
Для того чтобы сообщить, что попасть к ним совершенно, решительно невозможно.
Нет, ни за какие деньги. Ни за какие рекомендации.
Весьма сожалею, но прием к нам прекращен в прошлом году – в связи с обеспокоенностью правительства политической неблагонадежностью слушательниц. Работает государственная комиссия. – Секретарь, седой, костистый, засыпанный по воротнику и плечам то ли перхотью, то ли пеплом, заговорщицки понизил голос, словно приглашая Мейзеля присоединиться к той самой комиссии. На Тусю он даже не смотрел. – Прежних курсисток мы надеемся доучить, но о новом наборе не может быть и речи. К тому же… – Секретарь наконец перевел взгляд на Тусю. – Сколько вам лет, мадемуазель?
Тридцать первого марта исполнится семнадцать.
На курсы принимаются исключительно девицы, достигшие двадцатиоднолетнего возраста. Так что – сожалею, но – нет. Решительно невозможно. Увы-с!
Туся только голову наклонила – и вышла не попрощавшись. Даже спина у нее была злая.
В университете их не удостоили вовсе – просто передали, что, согласно уставу от 1863 года, в студенты принимаются молодые люди, достигшие семнадцатилетнего возраста и притом окончившие с успехом полный гимназический курс или удовлетворительно выдержавшие в одной из гимназий полное в этом курсе испытание и получившие в том установленный аттестат или свидетельство.
Молодые люди. Не барышни. Не девицы. Не женщины. Молодые люди.
Нет, вольнослушательницей тоже нельзя.
Правила о допущении к слушанию лекций посторонних лиц, составленные на основе распоряжений Министерства народного просвещения, не предоставляли женщинам пра́ва даже входить в аудиторию.
Университетская дверь закрылась так же громко, как и дверь Бестужевских курсов, – бух.
Сезон меж тем, поднявшись на Масленицу до почти истерического пика, завершился, сошел на нет, схлынул разом – как вода. Еще один бал, еще десяток натянутых визитов – и в феврале наконец начался Великий пост. Петербург нахохлился, спрятался в воротник невзрачной шинели, заледенел.
Борятинская писала письма, требовала объяснений, грозилась приехать сама и оттащить беглецов домой, если понадобится, силою.
Надо было возвращаться.
Туся и слышать об этом не хотела. Она растерялась – Мейзель видел. Не отчаялась, а именно растерялась. Смотрела на него, как маленькая, будто он мог придумать какие-то особые правила, условия, поговорить с кем-нибудь, распорядиться – и все станет по ее.
У него не хватало духу сказать, что по ее все равно не будет.
Скорее всего, никогда.
Оставалась, правда, академия – его академия, медико-хирургическая. Нынче – военно-медицинская. Но Мейзель и думать про нее не хотел. Точнее, всё, что он хотел в Петербурге, – это не думать про академию и не вспоминать ее. Но Туся сама разузнала – бог весть как – там же готовят ветеринаров, Грива. Похлопочи – может, они возьмут меня. Мне бы хоть вольнослушателем.
Да ты с ума сошла! Опомнись! Ты ведь женщина! Княжна Борятинская! В Хреновскую школу коновалов еще запишись!
Ненавижу это все! Ненавижу! И тебя ненавижу! И себя!
Он, разумеется, поехал.
31 марта. В день ее рождения.
Носовой платок. Йод. Нашатырный спирт. Лишь бы не пригодился.
Пригодился.
Впервые Мейзелю стало дурно еще на входе, хотя здание перестроили и перекрасили, – и, очевидно, не раз. Но он качнулся только, мотанулся даже на входе – и все мотанулось вместе с ним, и академия, и воспоминания, и страхи. Но нет – не упали.
Начальник академии, доктор медицины Александр Михайлович Быков, крепкий, квадратный, с крепкой, квадратной бородой а-ля Александр Третий, повторил Мейзелю его же собственные слова.
Барышню – к нам? Да такой фамилии? Чтоб научиться лошадям, простите, руку в задницу по локоть совать? Уж не знаю, милстдарь, кто из вас с ума сошел, вы или ваша протеже, но я вам и как человек скажу, и как врач…
Вы мне лучше как отец скажите, – перебил Мейзель. – У вас же есть дети?
При чем тут мои дети?! Они, слава богу, взрослые люди давно, и примерно порядочные. Да и когда малы были, никого невозможными просьбами не обременяли, потому что воспитаны были в надлежащей строгости, не то что нынешнее поколение…
Вы их не слушали просто, – снова перебил Мейзель. – Не хотели. А были бы хороший отец…
Мейзель махнул рукой. С трудом встал. Рванул ворот сюртука. Дышать было нечем. Нечем совершенно.
Быков молчал, жуя в кулаке свою верноподданическую бороду.
У двери уже окликнул.
Вернитесь, коллега. Окажите любезность. Вот как же видно сразу статских – нервы одни. Бабские метания. На войне вас бы живо спокойствию обучили – это я вам как бывший полковой врач говорю. Ладно княжна ваша – ребенок совсем. А вы зачем, взрослый человек, мужчина, головой закрытые двери околачиваете? Прямая дорога – она ведь не всегда самая короткая. Иной раз в обход и быстрее, и вернее. Учиться охота? Так пусть учится. Хоть астрономии. Хоть военному делу. Только частным, так сказать, образом. Да к вам очередь из идиотов выстроится – деньги только платите.
Из кабинета Мейзель вышел, пытаясь засунуть в непослушный карман записку с именем идиота, который, по мнению Быкова, мог бы согласиться на эту педагогическую авантюру. Христофор Иванович Гельман. Будущий основатель института экспериментальной медицины. Человек, который одновременно с Кохом получил туберкулин. И один из первых в мире – иммунную сыворотку против сибирской язвы.
Извозчик терпеливо кемарил на козлах, подергивая головой так же, как и его кобыленка. Туся бы ее сейчас разобрала по всем статьям – от бабок до ноздрей.
Назад, на Английскую набережную. Только в книжный магазин меня сперва завези. Знаешь ты хоть один книжный?
Извозчик обиженно всхрапнул, забожился.
Затрусили. Поехали. Сразу стало легче дышать.
В книжной лавке Мейзель купил Коптева. “Материалы для истории русского коннозаводства”. Только что вышедший, великолепный, тисненный золотом, с роскошными иллюстрациями на семи листах.
Заверните как-нибудь попригляднее. Это подарок.
Не извольте беспокоиться. Сделаем как надо-с.
На обратном пути он совсем расслабился, задремал – и очнулся от того, что кто-то черный, тихий, положил ему голову на плечо и прошептал в самое ухо почти ласково – вот и свиделись. Здравствуй.
Что?! Кто?!
Мейзель дернулся от ужаса, едва не вывалился из саней, – стояла оттепель, полозья визжали по камням, подпрыгивали, грохотали.