Тут Нина открыла глаза и посмотрела на нас горестным взглядом. Грудь ее вздымалась глубокими долгими вздохами, являвшими собой финальные такты «истерической сонаты».
– Надеюсь, вам лучше? – продолжала монахиня монотонным голосом без всякого сочувствия, обращаясь к ней несколько сдержанно. – Вы чрезвычайно встревожили графа Оливу.
– Мне очень жаль… – слабым голоском начала Нина.
Я поспешно шагнул к ней.
– Прошу вас, не надо об этом! – попросил я, подражая интонациям пылкого влюбленного. – Я бесконечно сожалею, что, на свою беду, обладаю руками, похожими на руки вашего мужа! Уверяю вас, что очень этим огорчен. Сможете ли вы меня простить?
Моя жена быстро приходила в себя и явно сознавала, что повела себя довольно глупо. Она улыбнулась слабой болезненной улыбкой, однако выглядела очень напуганной, измученной и нездоровой. Медленно и лениво она поднялась со стула.
– Думаю, мне лучше пойти к себе, – сказала она, не глядя на Наместницу, которая отступила чуть в сторону и стояла прямо, с застывшим лицом и холодно блестевшим на неподвижной груди распятием.
– До свидания, Чезаре! Простите мне мою глупость и напишите мне из Авеллино.
Я взял ее протянутую руку, наклонился и нежно прикоснулся к ней губами. Она повернулась к двери, но тут ей в голову, похоже, пришла озорная мысль. Она взглянула на Наместницу и вернулась ко мне.
– Прощайте, любовь моя! – восторженно воскликнула она и, обвив руками мою шею, почти страстно меня поцеловала. Затем с вызовом посмотрела на монахиню, которая опустила глаза так, что они казались полностью закрытыми, и, тихонько рассмеявшись ленивым звонким смехом, помахала мне рукой и вышла из комнаты.
Я пришел в некоторое замешательство. Внезапность и теплота ее ласк являли собой, как я знал, обычную обезьянью уловку, призванную задеть религиозные чувства матери Маргариты. Я сам не знал, что сказать этой величественной женщине, которая продолжала стоять напротив меня с опущенными глазами и неслышно двигавшимися губами, будто читавшими молитвы. Когда дверь за моей женой закрылась, монахиня подняла взгляд. На ее бледных щеках выступил легкий румянец, и, к своему изумлению, я увидел блестевшие на ее темных ресницах слезы.
– Уверяю вас… – умоляюще начал я.
– Ничего не говорите, синьор, – прервала она меня едва заметным извиняющим жестом. – В этом нет никакой необходимости. Насмешка над монахиней – вполне распространенное развлечение среди мирянок, как молодых девушек, так и зрелых женщин. Я к этому привыкла, хотя чувствую эту жестокость острее, чем следовало бы. Дамы вроде графини Романи считают, что мы – могилы женственности, которые мы опустошили и вычистили в полную меру наших сил, дабы они более подходили для содержания тела распятого Христа. Эти светские дамы, говорю я вам, считают, что мы не ведаем всего того, что знают они, что нам не понять любви, нежности или страсти. Они никогда не думают – зачем это им? – что у нас тоже есть прошлое, возможно такое, которое заставило бы ангелов плакать от жалости! Я, даже я… – Тут она яростно ударила себя в грудь, затем, взяв себя в руки, холодно продолжила: – Устав нашего монастыря, синьор, не позволяет посетителям оставаться здесь больше часа, и этот час истек. Я вызову сестру, чтобы она проводила вас до выхода.
– Подождите минуту! – взмолился я, чувствуя, что для полного соответствия своей роли мне следует попытаться оправдать поведение Нины. – Позвольте всего одно слово! Моя невеста очень молода и легкомысленна. Я и помыслить не могу, что ее в высшей степени невинное прощальное объятие имело целью преднамеренно вас уязвить.
Монахиня посмотрела на меня, и в ее глазах мелькнуло презрение.
– Вы считаете, синьор, что все эти нежности предназначены вам? Весьма естественное предположение, и мне было бы жаль вас в этом разубеждать. – Она на мгновение умолкла, а затем продолжила: – Вы кажетесь серьезным человеком, возможно, вам суждено стать тем, кто спасет Нину. Я многое могла бы сказать, хотя мудрее было бы промолчать. Если вы ее любите, не льстите ей, ее непомерное тщеславие ее погубит. Твердая, разумная и направляющая рука хозяина, возможно… – Она умолкла, вздохнула и негромко продолжила: – Прощайте, синьор! Благословляю вас! – И, осенив меня крестным знамением, когда я почтительно наклонил голову, принимая ее благословение, она бесшумно вышла из комнаты.
Через мгновение появилась пожилая, прихрамывавшая на одну ногу сестра, чтобы проводить меня до ворот. Когда я проходил по каменному коридору, боковая дверь чуть приоткрылась, и на меня уставились два очаровательных юных личика. На секунду я увидел четыре веселых глаза и услышал, как приглушенный голос произнес:
– О, это старый папаша!
Тут моя проводница, которая хоть и охромела, но не ослепла, заметила отворенную дверь и захлопнула ее со злобным треском, который, однако, не заглушил раздавшийся изнутри звонкий смех. Дойдя до входных ворот, я повернулся к своей почтенной спутнице, вложил в ее трясущуюся ладонь четыре двадцатифранковые монеты и сказал:
– Передайте это от меня матери-настоятельнице и попросите ее отслужить завтра в часовне молебен за упокой души того, чье имя здесь написано. – Я протянул ей визитную карточку Гвидо Феррари, еще тише и торжественнее добавив: – Его постигла внезапная, неожиданная гибель. В милосердии вашем помолитесь и за того, кто его убил!
Лицо старухи выразило изумление, она истово перекрестилась, однако пообещала, что просьба моя будет выполнена. Я попрощался с ней и вышел, ворота монастыря закрылись за мной с глухим лязгом. Я прошел несколько метров, остановился и оглянулся. Какой мирной казалась эта обитель, какой спокойной и уж точно уединенной с венчавшими ее древние серые стены нуазетовыми розами! И все же какие проклятия воплощала в себе в виде юных девушек, которые позднее превратятся в женщин. В женщин, для которых все заботы, строгое воспитание и истовое попечение монахинь сделаются совершенно ненужными. В женщин, которые даже из этой обители святости выйдут с подлым характером и животными устремлениями и которые потом, живя в пороках и лицемерии, станут превозносить строгость своего детского воспитания как доказательство собственной безупречной чистоты и добродетели!
Какой урок был извлечен им подобными из ежедневного примера монахинь, умерщвляющих свою плоть, постящихся, молящихся и плачущих? Никакой! Никакой, кроме насмешек и отвращения. Девушке в расцвете юности и красоты жизнь монахини кажется смешной. «Бедные монашки! – со смехом говорит она. – Они такие темные. Их время кончилось, а мое еще не наступило». Немногие, очень немногие из тысяч молодых женщин, покидающих тихое прибежище школьных лет и окунающихся в мирскую круговерть светского общества, научаются хоть чуть-чуть серьезно воспринимать жизнь, любовь и печаль. Для большинства из них жизнь представляет собой заведение с нарядами и дамскими шляпками. Любовь есть вопрос денег и драгоценностей. Печаль – серьезные вычисления, какой траур, большой или малый, считается приличествующим или модным. И вот ради таких особ мы, мужчины, работаем – работаем, пока волосы наши не поседеют, а спины не согнутся от трудов. Работаем, пока нас не покинут радость и интерес к жизни, и что же становится нам наградою? Счастье? Редко. Неверность? Часто. Осмеяние? Воистину нам надлежит радоваться, что нас лишь высмеют и задвинут на вторые роли в нашем же доме: наши женушки называют это «добрым отношением». Есть ли хоть одна замужняя женщина, которая изредка не бросает в мужа камешек едкой насмешки, когда тот поворачивается к ней спиной? Что ж, синьора, вы, читающая эти строки, с негодованием скажете: «Конечно же, такая женщина есть! И эта женщина – я!» Действительно? Кланяюсь вам до земли! Вы, несомненно, являетесь единственным исключением!