О моде о моде о моде.
Мода – цепная реакция. Это как на красном светофоре: один рванул, за ним толпа покачнулась, срезонировала чему-то и тоже рванула. Однако случись встречному трамваю – погибнет первый. Все тот же пионер. Именно он. Остальные – балласт с зашкаливающим чувством животного звериного шкуросохранения. Эй, приятель, не обольщайся, однако! После твоего взлета на Эмпайр Стэйт (не ниже!), именно они провозгласят себя твоими друзьями и как никто понимающими. А ты их и не знал при жизни. И ничего не имел в виду. Просто не мог стоять и ждать зеленого.
Крутая загадка формулы рождения нового, не так ли?
И здесь закономерно возникает вопрос – зачем пишу? Пишу на тему, казалось бы, сомнительную и не лежащую в плоскости распространения интересов. Просто засветить себя? Не подумаю даже. Лучше покататься на велосипеде по Амстердаму. Но вместо того, чтоб крутить педали и наблюдать герани, цветущие на голландских мостиках, вместо этого сижу и полыхаю ушами от волнения над своим лэптопом – аргентинское ранчо наблюдает за мной, и мясо остыло.
Меня как-то дико зацепило. И слова пулеметом.
И, верно, вот ведь в чем дело.
Мода касается всего и была всегда. На дверные ручки, на самоубийства, на печатные машинки, на винил, на Жанну Агузарову, на дачи в Комарово и концерты группы Oasis. Не удивишь. И я никогда не взялась бы писать, если бы не хотела рассказать вот что.
Я – музыкант. Моей группе – двадцать лет. Все эти годы она была и остается немодной. У меня не было взлетов и падений, не было неожиданных скачков вперед и затуханий. Я пишу песни, и они ровны для меня в своей значимости. Может, только чуть разные в силу всевозрастающей откровенности.
А два года назад я чуть не стала модной. Сиречь популярной. Продолжался этот оголтелый ад три месяца лета. Сначала я думала, что вакцина за выслугой лет работает, и я уже доказала себе и жизни, что есть и буду, и на дешевку (читай модную персону) меня не купишь. Потом я внезапно начала замечать у себя над головой нимб, и следом выросли огромные крылья, на которых было написано «Бля! Мне можно все!». Потом я перестала писать песни. Потом няня взяла на себя детей, меня же просто не было дома. А потом умерла бабушка, я надавала себе по роже и вернулась на землю.
И если б такая проверка не случилась – мне нечего было бы сказать. Я уже теряла подлинность и вектор, который был неизменен многие годы. И теперь, только теперь я знаю настоящую цену состоянию «модный». Теперь сиюминутная популярность – как лимонад «Барбарис» в Парке имени Горького: потешить папу и друга. И это – на исходе второго сценического десятилетия.
Занавес. И айда курить!
И в качестве коды.
Воображаю, как удивился бы закомплексованный парень Курт Кобейн, узнав, что его подростковые отчаянные музыки станут новым революционным стилем в мире. Скорее всего, услышав такой бред, грустно улыбнулся бы и послал. Винсент Ван Гог еще раз выпил бы керосину, если бы мы показали ему, как вальяжно и самодовольно мир расхаживает вдоль тел его картин и думает, что знает, и решает, что понимает.
Хорошо, что мы живем и не видим, во что превращается наша мечта.
Хорошо, что все – после смерти.
Это делает нас молодыми и свободными при жизни, а моду на нас – вечной.
Журнал «Русский пионер», сентябрь 2013
Але-оп!
Але-оп! И моя мама бросает моего папу! Миллиарды звезд сходят с ума, и меняется генетический код поколений. Моя судьба – расти с папой в одном доме и ходить с ним за руку в школу и в кино – сметена ураганом. Общение с человеком, давшим мне жизнь, сведено к нулю. Я радуюсь, я ликую, я – первоклашка с новой жизнью впереди! Мне никто не объясняет, что я становлюсь сиротой. Бог занят иным. Ура! Ура! Ура! Вперед! Вперед! Вперед!
Але-оп! И мы начинаем скитаться по чукотским поселкам. Впереди чудеса! Рождается брат! Я лишаюсь девственности как последняя дура, случайно и влюбленная в другого. Постоянно чувствуя себя чужеродно в любой проходящей по моему бедру школе, я – серая, нет – белая, нет – оранжевая ворона. Учитель физкультуры лапает нас, когда мы прыгаем через козла. Мы гневно возмущаемся. Втайне нам это нравится. Впереди чудеса! Ура! Ура! Вперед! Вперед!
Але-оп! На арене появляется музыка. Она входит и, разумеется, в какой-то момент выходит – я начинаю писать песни. Я стесняюсь. Я рожаю песни, прячась за шкафом. Я лежу на полу, а гитара лежит на моих ребрах. Тела нет. Я вешу 43 кг, и, кроме моего оголтелого пубертатного одиночества, у меня нет ничего. Ничего. Даже любви нет, и за спиной аборт. Мама не знает до сих пор. Про это молчим, ребята.
Але-оп! Я вожу брата в детский сад. Утренний штурм автобуса на остановке «Мясокомбинат – Хлебозавод». Как-то раз, атакуя автобус, я произношу громко слово «маневр», и вдруг меня начинают уважать те, кто пихал секунду назад, – чудеса русского менталитета. Нас пропускают в заиндевевшее нутро автобуса. Морозом стынут глазные яблочки, становятся светло-зеленого цвета. Мы ползем по трассе. Я прижимаю к себе Антошу за воротник крытика (чукотско-советский национальный наряд), и около нас в автобусе неожиданно умирает дяденька. Нас высаживают. Мы долго идем пешком, но мне уже не холодно, а Антон все рассказывает и рассказывает один и тот же анекдот про Чебурашку. И мы в ту пору близки, как никогда больше не будем – пятилетний мальчик и семнадцатилетняя девочка. Неформальное ура, господа.
Але-оп! Я курю траву и перестаю учиться. Меня сбивает машина. Я влюбляюсь в маминого коллегу. Он женат. Я пишу песню «Рубеж». Я уверена, он знает, почему я уезжаю и бросаю университет. Почему я краснею и не могу есть, когда мы с ним в одной редакции, – он тоже знает. Про то, что я начинаю падать в обмороки, и родители ведут меня проверять голову после лобового столкновения со скорой, и там ничего, кроме вмятины, не находят, – он тоже знает. Он знает также, что я самая преданная ему девушка на Земле. Я могу любые трюки ради него. И вверх, и вниз. И все без лонжи, и все под куполом цирка. Он тоже знает. Ура! Но беда в том, что на самом деле он ни черта не знает и ни о чем вообще не догадывается. Он гладит меня по голове – ура, ура, ура – и у меня становятся горячими трусики. И вполне естественно, что я падаю в обмороки, и зачем он так близко наклоняется ко мне – я не хочу, хочу, не хочу, хочу, не хочу, хочу, я ревную, и он идет домой к жене. Меня спасает Питер.
Але-оп! В конце концов меня спас Питер. В нем полно и акробатов, и клоунов, и гимнастов. В нем ручные, бывшие дикими звери, и обмелевшие моржи, и грустные слоны с пыльными ушами, и затрапезные жонглеры, и одетые в человеческое, обезумевшие от шизофрении мартышки, и тигры с желтыми зубами, и никому нет дела до пантеры с хлыстом вместо позвоночника. И этот запах! Этот восхитительный болотно-пасмурный запах вечно недовольных, прекрасных, на бровях висящих облаков. В Питере есть мосты, с которых можно прыгать – клевый трюк под куполом неба, кстати. В Питере есть театры, и есть Ленсовета, и Петроградка, и жил Пушкин – главный фокусник России. Фокус-покус с Дантесом ему откровенно удался, и никому до сих пор не переплюнуть. Ура! А главное, в Питере есть ЦЫРК! Я пришла туда однажды. Оделась парадно – не помню во что, кроме красных вязаных гетр вровень коленке. И села где-то на верхотуре. Приготовилась преодолеть в себе комплекс детства. И через минуту уже ревела, глядя на арену. Мне жалко. Жалко всех, кто там внизу. Я не понимаю, как можно любить цирк. Любить арену, на которой каждую секунду происходит коитус со смертью или насилие над животными. Иосиф Бродский в «Рабочей азбуке» на букву Ц: