Ему захотелось остановиться и попросить у нее прощения за все то, что сделал не по злому умыслу, а по собственной глупости или строптивости характера, ведь упрямство и безразличие может быть очень страшным грехом. Он даже приостановился в дверях, но идущий за ним мальчик в форме подтолкнул его в спину — не больно, но унизительно, скорее, символично, слегка… Но это было как самый настоящий выстрел, чудовищный выстрел в упор, в самую плоть, раздирающий прошлое… И Нун понял, что пока ничего не может сказать.
То, что он не принадлежит себе, уже было его приговором. Может быть, гораздо более страшным приговором, чем реальный тюремный срок.
Потом — все выпало из памяти. Его куда-то везли. Были какие-то помещения, люди, тусклые или, наоборот, очень яркие лампы. Его взвешивали, измеряли рост, фотографировали, раздевали, переодевали, задавали какие-то совсем простые вопросы, которые выскальзывали из памяти. Из этого хоровода не осталось ничего — ничего, кроме теплого чувства апатии и безразличия, которое все равно было рядом с ним.
Впрочем, когда стало понятно, что скоро все эти процедуры подойдут к концу и его отведут назад, в камеру, он вдруг вспомнил все те ужасы, которые рассказывали про тюремные застенки, и очень сильно насторожился. Но ничего уже нельзя было изменить, оставалось ждать.
Анатолий приготовился к унижениям в лице отпетых бандитов, которые могли на него обрушиться сразу. Но, к его огромному удивлению, камера оказалась пустой. Его поместили в одиночку, в маленькую узкую клетушку с единственной железной кроватью и крошечным окошком под самым потолком, до которого было не дотянуться. Дырка в полу и жестяная раковина дополняли обстановку. Все было допотопным, серым, старым. В камере было очень холодно и — он сразу разглядел — очень грязно. Но нестрашно. Абсолютно нестрашно. И это подарило ему спокойствие. Тем более, что на тюремной койке оказалось нечто вроде постельного белья — простыня, подушка с наволочкой и одеяло, такое жесткое, что на ощупь напоминало больше мешковину, чем ткань.
Но ему было плевать на это. В камере оказалось слишком холодно для него, избалованного, привыкшего к теплу. Он улегся прямо в одежде, которую ему в конце концов вернули, и натянул одеяло до глаз.
Проснулся Анатолий от холода и от серых лучей рассвета, которые все-таки полоснули его по лицу. Это были очень скромные, даже скудные лучи, но их было достаточно для того, чтобы он открыл глаза.
Тело дрожало как в лихорадке. Зуб на зуб просто не попадал. Нун лежал под жестким одеялом, которое совершенно не защищало его от холода. И мысли его плавали в какой-то невесомости, как рассыпавшееся домино.
Он не знал, сколько прошло времени до того момента, как щелкнул тяжелый замок металлической двери. И при появлении конвойного понял, что сейчас его поведут на допрос.
Следователь уже ждал его в своем кабинете. Это была довольно большая комната с двумя окнами, выходившими явно по двор, потому, что из них не доносился уличный шум. Стол стоял между окнами, а над ним в массивной позолоченной раме висел портрет Дзержинского. Железный Феликс зло поджимал тонкие губы, глядя куда-то в угол комнаты.
Перед столом следователя стоял единственный стул, и Нун сел на него. Руки его были свободны, их никто не сковывал ни во время ареста, ни позже, когда его привезли сюда.
— Подвиньтесь к столу ближе, Анатолий Львович. Вы неважно выглядите. Знаю, что ночь прошла плохо. Уж очень у нас холодно. Так что придвигайтесь, — в голосе следователя звучал мед.
Нун подвинулся и не поверил своим глазам, когда следователь протянул ему жестяную кружку, над которой шли клубы пара, и тарелку, где лежали два бутерброда — один с плавленым сыром, другой… с докторской колбасой!
— Смело ешьте и пейте. Видите, я отдаю вам свой завтрак. Так глубоко вы мне интересны, Анатолий Львович, — следователь был сама благожелательность, — такого интересного дела у меня еще не было.
— Вот уж не думал, что в тюрьме меня будут кормить докторской колбасой, — пробормотал Нун, однако не заставил себя просить дважды: от вида еды его желудок скрутили голодные спазмы. — Интересная у вас манера проводить допрос, — не удержался.
— А это не допрос, — парировал его выпад следователь, — мы с вами просто побеседуем. Это будет такая себе интеллектуальная беседа. Приятно, знаете ли, пообщаться с умным человеком. Я вот понять хочу… Как вы, действительно образованный человек, как вы так впустую, бессмысленно тратите свою жизнь?
— Что вы имеете в виду? — проговорил он с набитым ртом — еда просто таяла во рту.
— Вы образованны, умны. У вас ведь блестящее университетское образование. Вы могли бы преподавать, заниматься научной работой. А вы… Мало того, что вы опустились на самое дно, работали сторожем, так еще и ведете антисоциальный образ жизни, я имею в виду ваше тунеядство, отказ работать на благо общества. Скажите, зачем вы пишете то, что никто никогда не будет читать?
— Не будет читать? — У Анатолия пропал аппетит, и чай вдруг показался ему безвкусным, а бутерброды такими, словно он жевал вату.
— Разумеется. То, что вы пишете, никто никогда не напечатает. Это я могу вам гарантировать. А раз так, то как может называть себя писателем тот, кого никогда не будут читать?
— Пишут не для этого, — теперь Нун чувствовал горечь.
— А для чего же еще? — удивился искренне следователь.
— Я не знаю. Я не могу отвечать за других, только за себя. Может, другие так думают и пишут для кого-то. Но я пишу потому, что не могу не писать. И я думаю, что каждый настоящий писатель пишет в первую очередь для себя. Это как потребность, понимаете? Когда нельзя не писать. А будут ли читать, напечатают ли — это другой разговор. Многих крупных писателей никто не печатал. Того же Достоевского. Но это не значит, что писателем он стал только в тот момент, когда в журнале опубликовали его первую повесть.
— Сейчас другие времена. Ваш пример абсолютно неуместен. Наша страна всегда с уважением относилась к творческому труду. У нас много достойных, знаменитых и всеми почитаемых писателей… Вот хотя бы наш земляк, Валентин Катаев.
— Валентин Катаев… — горько усмехнулся Нун.
— Понимаю вашу иронию. Конечно, вы завидуете, у писателей это нормально.
— Вы противоречите сами себе. Только что вы пытались мне доказать, что я не являюсь писателем, а наоборот — антисоциальным элементом и тунеядцем. Впрочем, не важно. А усмехнулся я потому, что вспомнил один случай. Мне рассказывал человек, который присутствовал при нем.
— Какой именно? — В голосе следователя прозвучал интерес.
— Однажды Сталин принимал писателей. Иногда он любил это делать. Разговаривая, достал папиросы «Герцоговина Флор», выпотрошил табак и набил им трубку. Пустая коробка осталась лежать на столе. Среди писателей был и Валентин Катаев. Он вскочил со своего места, схватил эту коробку и сказал, что хочет сохранить ее как дорогой сувенир. Потому что к коробке этой прикасался такой знаменитый человек. Сталин очень не любил подобного раболепия. Поэтому что-то буркнул своему секретарю Поскребышеву, и тот быстро отобрал у Катаева коробку. Вы знаете, что в 1946 году Катаев получил Сталинскую премию за роман «Сын полка»?