Мой первый раз
В первые я приехал в Провинстаун двадцать лет назад в состоянии до того глубокой растерянности, что уже и представить не мог, будто способен чувствовать себя иначе. Мне было двадцать восемь. Я только выпустился из Писательской мастерской Университета Айовы, и мне предложили место в резиденции при провинстаунском Центре изящных искусств, где с октября по май небольшой группе писателей и художников предоставляются квартиры-студии, ежемесячные стипендии и безраздельное, непрерывное время для работы. Исключительный акт великодушия. В моем случае это и вовсе стало спасением: два года в Айове подошли к концу, у меня не было ни денег, ни перспектив.
А еще я чувствовал себя старым — настолько, насколько это возможно лишь в молодости. Скоро мне исполнится тридцать, а я не добился ничего, что можно было бы назвать успехом даже по меркам моей мамы. До поступления в магистратуру я колесил по Западу, перебиваясь сомнительными заработками, и пытался писать. Опубликовал пару рассказов и начал несколько романов — вроде тех, что обычно пишут молодые люди в попытке преподать читающей публике урок-другой о том, как надо жить. Каждый раз, когда до меня доходило, что я понятия не имею, как людям следует жить, я бросал книгу на полуслове и принимался за другую. Я был в ярости и сгорал от стыда. Впервые в жизни угроза личного краха стала казаться мне вполне реальной.
До того как подать заявку на стипендию, я ни разу не слышал о Провинстауне. Я никогда не бывал восточнее Чикаго. Я ехал, обложенный коробками книг и одежды, в сопровождении двух друзей из магистратуры, живших в Провиденсе, штат Род-Айленд. Когда их фургон вырулил на Коммершиал-стрит, моя подруга Сара закрыла лицо руками и сказала: «Господи, это похоже на декорации к „Кабинету доктора Калигари“». Сара была склонна к преувеличениям (как и все мы), но я не мог с ней не согласиться. Я представлял себе небольшой новоанглийский городок, вроде тех, что видел в кино. Ожидал увидеть чопорные белые дома-солонки с ухоженными садами, неприметную белую церковь, окруженную неприметными надгробиями, и главную площадь с белой эстрадой, постепенно врастающей в ярко-зеленую лужайку.
Вместо этого я увидел Коммершиал-стрит, бегущую с востока на запад по дуге, так что никакой тебе линии горизонта — едешь в машине, и улица смыкается сзади и спереди. Большинство домов и магазинов стоят плечом к плечу вдоль узких тротуаров. Магазины, как правило, представляют собой добротные, внахлест обшитые досками здания, ничем не украшенные — ни купольных надстроек, ни вдовьих дорожек
[3], которые я ожидал увидеть. В тот день в конце сентября повсюду висели объявления о финальных распродажах, кое-где были протянуты вереницы разноцветных флажков, вроде тех, что развешаны на стоянках подержанных автомобилей. Магазины, казалось, не соответствуют собственным размерам — как здания на «Главной улице США» в Диснейленде, построенные в слегка уменьшенном масштабе, чтобы выглядеть менее подавляющими, чем настоящие здания в реальном городе, хотя здесь эффект, по крайней мере для меня, вовсе не был успокаивающим. Океана нигде не было видно. Люди, что нам встречались, не походили на благополучных, слегка прихиппованных горожан, которых я себе навоображал. В основном это были туристы, толкавшие детские коляски вдоль сувенирных магазинов. И выглядели они по большей части такими же озадаченными и разочарованными, как и мы.
Я перенес вещи в квартиру, попрощался с Сарой и Джейми — так ребенок прощается с родителями, когда те оставляют его в не внушающем доверия летнем лагере. Близился вечер, только начало темнеть. Я вышел осмотреться.
Во время пешей прогулки все казалось более обнадеживающим, чем из фургона Сары и Джейми. Я выяснил, что, если протиснуться между домами, можно выйти к заливу, громаде темно-синей воды, где гудел фаготом туманный горн, а с наступлением вечера на полуострове в нескольких сотнях метров загорался одинокий зеленый огонек, похожий на тот, по которому томился Гэтсби. В центре города я обнаружил кинотеатр, этакого крепыша из красного кирпича в духе провинциальных американских домов кино тридцатых годов (впоследствии он сгорел), где показывали «Унесенных ветром». Сеанс начинался через двадцать минут. Я посмотрел фильм вместе с пятью-шестью другими зрителями, и это было прямо здорово, даже несмотря на то, что копия была довольно старой и залатанной, поэтому, когда Скарлетт О'Хара споткнулась на лестничной площадке своего особняка в Атланте, уже в следующий момент она оказалась у подножия лестницы.
Однако после окончания сеанса я узнал, что следующим вечером «Унесенных ветром» покажут последний раз, после чего и кинотеатр закроется до мая. Два других уже были закрыты на зиму. Ну и ладно, подумал я. Кому нужны фильмы? Буду читать по вечерам. Я побрел дальше и нашел небольшой уютный бар, где худосочные женщины в кожаных куртках играли в бильярд, а стайка мужчин сидела у камина, смеясь над анекдотами до того бородатыми, что рассказывать их целиком едва ли было необходимо. Я заказал пива и узнал от бармена, что в конце недели это место тоже закроется до мая.
В течение следующих нескольких дней стало очевидно, что, за исключением жизненно необходимых продуктового и аптеки, а также — вот уж диво — стойкого книжного магазина, с октября по май не будет работать вообще ничего. Туристов будет все меньше и меньше. Здесь, как я вскоре понял, останется лишь горстка местных жителей, что все плотнее кутались от холода и с наступлением вечера почти поголовно разбредались по домам, кроме разве что самого заметного городского сумасшедшего — красивого растрепы, который выглядел слегка опаленным, будто только что выбрался из огня; он ходил взад-вперед по Коммершиал-стрит днем и ночью в одних и тех же темных джинсах и фланелевой рубашке, что-то яростно бормоча в ледяной воздух. Останутся два бара, где обслуживают рыбаков, и одно загибающееся вегетарианское кафе. Ну и ладно, подумал я. Никаких отвлекающих факторов. Все семь месяцев буду писать и читать.
Я действительно читал — беспокойно и беспорядочно: прочел половину «Пармской обители», что-то из Филипа Рота, немного Дороти Сэйерс. Я не мог толком сосредоточиться. Я не писал, хотя и старался изо всех сил. Мой блеф был раскрыт. Оказавшись в идеальных условиях — своя комната, полное отсутствие развлечений, — я обнаружил, что вообще не могу писать. Я засиживался допоздна, а наутро не вылезал из кровати до полного пробуждения, но в какой-то момент все равно приходилось подниматься и встречать очередной бессмысленный день, в течение которого я пялился на пишущую машинку, выдавливал из себя пару предложений, зачеркивал их, а затем бродил по берегу залива и пустынным улицам, мимо заколоченных сувенирных лавок и бормочущего мужчины, пока не наступал вечер, и можно было готовить ужин, приниматься за выпивку и читать, ну или пытаться читать. Я купил старенький черно-белый телевизор и смотрел его часами напролет с безрадостным удовольствием наркомана, отчасти вызванным моей готовностью пустить все на самотек. Той зимой я утратил не только последнюю надежду на оптимизм, но и саму веру в него. Мне казалось, что на пороге тридцатилетия мне достался ранний тур по дому престарелых, где один бесконечный день сменяется другим, где сон — единственная мыслимая награда. Одним особенно блеклым февральским вечером я сидел на своем скрипучем клетчатом диване, накидывался водкой, слегка раскачиваясь под бубнеж телевизора, и пообещал, что если выживу в оставшиеся месяцы, то покину Провинстаун и не только никогда больше не вернусь, но никогда больше не окажусь в месте с населением меньше одного миллиона человек.