Но в конце концов я влюбился в Провинстаун — так, встретив кого-то, кто кажется тебе странным, докучливым, потенциально опасным, однажды обнаруживаешь, что сочетаешься с ним законным браком. Когда срок стипендиальной программы истек, я остался на лето, устроился на работу в бар — то есть снова упек себя в глушь, не имея ни денег, ни хоть сколько-нибудь внятного плана на ближайшее будущее. Осенью я отправился в Нью-Йорк, и он мне понравился, но, к своему удивлению, я обнаружил, что против собственной воли скучаю по Провинстауну — так начинаешь распознавать ранние симптомы любви или простуды. Отдельные картинки вставали у меня перед глазами с особой четкостью. Например, освещенная изнутри телефонная будка на западной окраине города — там, где улица, добравшись до соляной топи, изгибается и возвращается назад, — шкатулка тусклого желтого света на фоне черно-зеленых болот и лилового неба в ранних сумерках посреди декабря. Я стоял и смотрел на этот светящийся прямоугольник, на болото за ним, будто в них была заключена красота до того непреложная и зыбкая, что ее можно лишь свидетельствовать. Месяц или около спустя я увидел, как огромная серебристая баржа ночного облака мирно скользила по замерзшим звездам, а я стоял на краю пирса и дрожал, не в силах расплакаться, хотя мне очень этого хотелось, и все смотрел на зеленый огонек Лонг-Пойнта, и все слушал повторяющуюся басовую ноту туманного горна — возвращайся домой, дитя, ледяная мать ждет тебя, ей не нужно, чтобы ты боролся или добивался успеха, она лишь хочет, чтобы ты уснул. Провинстаун обнаружил свое внесезонное ледяное великолепие, а затем наступила весенняя оттепель, и на улицах снова появились люди, и с каждыми выходными их становилось все больше. Солоноватая тишина рассеялась; запах попкорна мешался с запахами жареной еды. Из баров вновь сочилась музыка, в городе стала ощущаться возможность секса. Все это я взял с собой в Нью-Йорк. Гуляя по нью-йоркским улицам, я начал задаваться вопросом, возможно ли, что той зимой впервые в жизни я до того ослаб, что смог различить пугающее твердокаменное роскошество мира, которое остается, когда отпадают идеализм и сентиментальность. Провинстаун в его зимнем запустении и последующем временном возрождении оказался для меня более реальным или, по крайней мере, более достоверным, чем любое другое место, где я бывал до сих пор. Похоже, он стал для меня (хотя в то время я бы не использовал это слово) домом.
Следующим летом я вернулся, заверяя себя, что намерен исключительно подзаработать и потрахаться. Я влюбился в красивого, невероятно эффектного парня, владевшего кафе в восточной части города. Я утверждал, что больше никогда не смогу жить в Провинстауне, но в итоге переехал туда, к тому парню. Несколько лет спустя я расстался с ним, но продолжал возвращаться в город.
Теперь я езжу туда при каждой возможности. Мы с Кенни, мужчиной, с которым я живу, купили дом в Ист-Энде. Если завтра я умру, то хотел бы, чтобы мой прах развеяли в Провинстауне. Кто знает, почему мы влюбляемся в те или иные места, в тех или иных людей, в объекты, идеи? Тридцать веков существования литературы не приблизили нас к разгадке и ни в коей мере не умалили нашего интереса.
Провинстаун — таинственное место, и те из нас, кто любит его, склонны проявлять свои чувства с особым, трудно объяснимым рвением. В этой книге я попытаюсь рассказать не больше, но и не меньше, чем историю моей собственной особой привязанности, отдавая себе отчет, что мой Провинстаун разительно отличается от Провинстауна других. Это место не то чтобы вдохновляет на объективность — сама его история в гораздо большей степени полна домыслами и слухами, нежели подтвержденными фактами, — и Провинстаун, который покажу вам я, не считая определенных особенностей географии и погоды, не будет похож на Провинстаун, о котором вам рассказал бы главный библиотекарь, или местные рыбаки, упорно приносящие улов из оскудевших вод Северной Атлантики, или женщина, приехавшая сюда двадцать лет назад, чтобы жить так далеко от мужчин, насколько это вообще возможно. Эта книга — маленькая пластиковая чашка с ракушкой на дне, найденная на приливных отмелях, рожденная — в несколько озадаченном преклонении — под призрачное мерцание лодок в бухте.
Лонг-Пойнт — призрачен
теплым весенним утром,
берег — мутная прядь
песочного света, и белый квадрат
маяка — отделенный от нас
ультрамарином залива,
точно где-то, куда мы
никогда не сможем дойти — светится
как видение, растворяясь
в прополощенном мартовском синем,
наш последний приют
в неопределенности моря.
Точно усиленный солнечным светом, он
будто бы весел,
твердая точка в нашем пути
вдоль берега. И иногда,
я думаю, это то-где-мы-будем,
но не сейчас, обнажившийся краешек
того света. С наступлением темноты
из глубины проступают его призывы:
зеленый, свидетельствующий о конце ночи,
мигающий горизонт, маркер
сохранности и предела.
Но беспредельный — в том, как он
призывает и куда он, наверное, хочет,
чтоб мы пришли. И я приглашаю его
в текст, чтобы он говорил,
и маяк говорит:
Вот мир, которого вы просили,
красивый, благонадежный,
вот девять часов на пристани
и мерцающий код: обещание и угроза.
Утро размером с рай.
Что вы с ним будете делать?
Марк Доти
Пустоши
Хотя парты в школах уже не заносит песком и песчаные сугробы больше не нарастают под стенами домов, Провинстаун по-прежнему сплошь пронизан норовистыми песчаными пустошами. Автомастерские стоят в тени дюн; прибрежные дома построены прямо на песке — и там, где у их материковых сестер лужайки, у них самих ракушки и пляжная трава. Куда ни пойди, всюду слышен звук туманного горна. В пустошах можно укрыться от шума и торговли; город позволяет хотя бы частично избавиться от ощущения, будто ты лишь помеха вездесущему покою, что просачивается сквозь окна по ночам и надолго повисает в воздухе после твоего ухода.
В каком-то смысле Провинстаун — одно сплошное побережье. Если вы стоите на берегу, наблюдая за отливом, вы не сильно ближе к воде и не то чтобы доступнее ветрам, чем в центре города. Вдоль всей бухты, а следовательно, и города, ощетинившись водорослями и жухлой морской травой, тянется пологий пляж. Поскольку Провинстаун низко посажен на континентальном шельфе, он в немалой степени подвержен влиянию приливов и отливов, которые в сизигии солнца, луны и земли могут превышать двенадцатифутовый перепад. Участки берега шириной более ста ярдов во время прилива полностью скрываются под водой. Вода в заливе абсолютно спокойна практически в любую погоду и теплее, чем на океанских пляжах, но, поскольку это Северная Атлантика, даже в августе она не бывает в привычном смысле теплой. Пляж залива всецело обжит — городские задворки пустуют разве что в экстремальную погоду, впрочем, многолюдно там тоже не бывает; и никаких прибойных волн, поэтому вода, что мягко плещется о берег, всегда кишит лодками. Здесь особенно здорово с собаками и маленькими детьми: помимо пляжа, единственное открытое пространство, где они могут вдоволь нарезвиться, — игровая площадка у школы на холме. Не менее здорово гулять здесь в одиночестве, и лично я предпочитаю ясные зимние дни, когда воздух до болезненного колюч и снежинки мешаются с песком. Пляж усеян ракушками, но это ракушки Новой Англии, почти исключительно двустворчатые, их палитра колеблется от серого до коричневого, переходя к светло-коричневому — с редкими вкраплениями розовато-лилового или глубокого пыльно-фиолетового. Это не морской пейзаж, тяготеющий к розовому и бледно-голубому. Время от времени на пляж выбрасывает случайные сокровища: старую глиняную курительную трубку или целую стеклянную бутылку — сгусток мутного света, обточенный океаном. Скульптор Пол Боуэн, беспрестанно прочесывающий пляжи, за эти годы нашел несколько фарфоровых кукольных голов, рук и ног, и я всегда хожу по тому же участку побережья в надежде увидеть среди камней и осколков крошечное белое личико, наполовину занесенное песком: чопорные алые губы, бесстрастный голубой глаз.