— У вас здесь как в коммуне, — говорит Леонид. — У меня папа битник со стажем.
Ислам фыркает:
— Ты бы зашёл как-нибудь в кружок стихосложения. Сейчас он уже развалился, а вот раньше — то ещё было зрелище. Коммуна коммуной. И мыло варили.
Лёня с досадой смотрит на Ислама. Качает головой.
— Дело в атмосфере.
Он собирается сказать что-то ещё, но с другого края стола перебивает Женька:
— Я думаю, дело в женщине. Если бы у меня в комнате завелась женщина вместо этого длинного придурка, Володи Моржа, у меня бы тоже была такая атмосфера.
— Ты путаешь причину и следствие, — замечает Леонид.
Мишаня опрокидывает в себя порцию пива, с шумом, зачерпнув горстью, заедает сухариками. Спрашивает:
— Когда?
Ислам разглядывает крошки у него на подбородке.
— Что?
— Завтра? Я могу помочь тебе перевезти вещи. Самое главное, куда ты думаешь переезжать? Может быть, для начала поговорить с твоими китайцами, а потом…
— Так мечтаешь меня спровадить? — ухмыляется Ислам, заставляя себя оторваться от зрелища мерно двигающегося кадыка. — Я никуда не собираюсь. Мы никуда не собираемся.
— Я понимаю, что тебе плевать на то, что сказал тот лощёный пень. Мне тоже, откровенно говоря, по барабану.
— Нет, ты не понял. Ни завтра, ни послезавтра, мы отсюда не уйдём.
Миша отодвигает в центр стола блюдо с сухариками. Смотрит на Ислама с прищуром, и тот понимает, что от разговора не отвертеться. Подыскивает слова, рассказывает с самого начала, скупыми красками пытаясь нарисовать нужную атмосферу. Выбирает невзрачные серые тона: очень сложно говорить о вещах, о которых никто до тебя не говорил. И Ислам ловит себя на мысли, что очень не хочется выворачивать наружу часть своей личной жизни. Она по-настоящему личная, розовая, как мясная вырезка, и сочится кровью, болит от прикосновений чужих пальцев. Яно и Наташа потерялись где-то в сигаретном дыму: Миша, вылив в себя литр пива, закурил, и его инициативу подхватил сначала Лёня, потом ещё два-три человека, и в итоге над столом между щуплыми пальцами замерцало созвездие из сигаретных огоньков, но Ислам чувствует, как внимательно они слушают, прильнув друг к другу и прислонившись спинами к прохладному оконному стеклу.
— Мы придумали некую игру, — рассказывает Ислам. — Всё как-то само собой возникло из разговоров о несправедливости и людях, которые не достойны того, чтобы о них говорить, тем не менее таких людях, от которых мы зависим. Приходится зависеть… Мы попытались представить мир без них. Этакая сферическая свобода в вакууме… Представьте, что есть страна, настолько маленькая, что умещается в одной комнате. Бывают же страны в один город? Так почему не быть стране размером в несколько квадратных метров? У нас были свои законы — человеческие законы — и своя свобода. Целые коридоры свободы, свободная крыша, комнаты без строгих правил и самые миролюбивые жители. Честно говоря, жили там только мы трое. И мы просто не можем теперь разойтись. Если разбежимся здесь, то больше никогда и нигде не найдёмся, — Ислам лихорадочно думает, как бы понятней объяснить, его выводит из себя скептический, как ему кажется, блеск в глазах Миши. — Если ты разломаешь ломоть хлеба на три части, ты уже не соединишь их обратно.
Приятелю будто бы этого объяснения достаточно. Скепсис медленно растворяется на лице, подбородок его, весь в рытвинах, из которых, как сорняки из рыхлой земли, лезет и клубится вокруг рта двухнедельной щетиной борода, клонится к стакану.
— Не зря я тёмного взял. Под него грустится хорошо. Хоть и не люблю я это дело… эх, Хасаныч, а сколько треска у нас с тобой было, а? Вспомни!
Хасанов словно опомнился и лихорадочно строит вокруг своего вывернутого нутра оборону.
— Я серьёзно. Не хочешь верить — я тебя не заставляю. Если за свою страну нужно проливать кровь — мы с Яно сегодня это сделали.
Миша скребёт затылок, звук такой, будто о брусок дерева сейчас точит когти кошка.
— Ты надо мной стебёшься. Ты и раньше любил пошутить, а, Хасанов? — говорит он, впрочем не слишком уверено. Толкает в бок Леонида. — Однажды он три часа рассказывал мне, что якудза, у которой он работает, заставляет чистить им автоматы. Если ты такой патриот, — Миша кивает на стену, где гордо распят апельсиновый флаг, — почему бы не любить свою настоящую страну?
— Тряпка здесь не главное. Любить Россию — всё равно, что любить большую женщину. Не в смысле — полную, а в смысле — значимую и деловую. Такие, знаешь, всегда носят очки и забирают волосы в хвост. Пока её любовь дойдёт до тебя через многочисленные инстанции, будет задокументирована, заверена и помещена в архив в виде копии, ты запросто можешь отбросить коньки. Мне кажется, чтобы любить друг друга, там, — он тыкает в окно, — слишком много людей и слишком много бюрократии.
Миша снова погрустнел.
— Везде так, брат. Знаешь, каких трудов мне стоило в детстве получить от мамы конфетку? Нужно было продемонстрировать пустую тарелку и получить одобрение от бабушки. Значит, ты вроде как патриот?
Сошлись на этом, и Миша сгружает перед собой громоздкие, как каменные блоки, слова:
— Да. Ты ведь понимаешь, что у вас будут проблемы? У нас будут проблемы.
— Вы здесь ни при чём.
— Теперь уже — при чём. Мы пьём тут сейчас у тебя дома. И после этого запереться в своих коморках и сидеть, пока тебе выносят дверь?
Ислам мотает головой и не знает, что ответить. Возражает жалко:
— Ты сгущаешь краски.
Миша гогочет, так, что из глубин живота его доносится пивное бульканье. Взбивает воздух наполовину с дымом мощной отрыжкой.
— Нет уж. Вот что, парнишки. Утром мы вытащим погулять дядю Володю и закроем дверь. На замок. Я знаю, где они прячут ключи. А там уж подумаем, что делать. Если эта оранжевая тряпка произвела на тебя, Хасанов, такое впечатление, я хочу попробовать тоже.
Он запрокидывает голову, в наступившей плотной, как масло, тишине, хохочет, опустив тяжёлые веки, капли хмеля срываются с трясущегося подбородка ему на колени. Тычет в газетный лист заскорузлым ногтем.
— Посмотрим, сумеешь ли ты со мной совладать. Я большой мальчик. Не то что эти сосунки.
Он оглядывает присутствующих и видит обращённые к нему лица. Прищурившись, пытается уловить выражения. На улице заварился густой, по консистенции сравнимый с вишнёвым вареньем, вечер, но никто так и не озаботился зажечь свет.
— Конечно, — говорит он, сбавив тон до гулкого рокота, — несогласных с политикой партии мы выпустим. Сходят в деканат, и те что-нибудь придумают. Может быть, поселят к девочкам…
Можно было подумать, что это пьяный бред, но Ислам слишком хорошо знает друга. Миша сейчас серьёзен, так же как он сам был серьёзным, когда рассказывал о том, что заставило его уйти в добровольное затворничество. Ислам отстранённо размышляет, что то, что задумал Мишаня, провалится. Уже провалилось — нет нужды собирать эту вязкую атмосферу в колбу, изучать её в лаборатории, чтобы понять: сейчас ребята понемногу начнут разбредаться по комнатам, до тех пор, пока здесь не останутся Ислам с Яно и Натальей, да насупленный, медитирующей над своей идеей Мишаня.