В архиве Черчилля сохранился черновик одного из радиовыступлений, датированный январем 1934 года. Этот текст пропитан консервативными тезисами. Причем некоторые из них противоречат призывам автора из его собственной отмеченной бунтарством молодости. Так, Черчилль, который в начале своей карьеры предлагал упразднить или, по крайне мере, ограничить в правах палату лордов — это «феодальное собрание титулованных особ»
[1611], этот «комический анахронизм»
[1612], «не государственный институт, а палату доджей»
[1613], — теперь стал отстаивать усиление двухпалатного парламента. По его мнению, наличие двух палат делает парламентскую систему прочной и позволяет более эффективно противостоять диктатуре, «яростным восстаниям отдельных фракций», а также «кликам экстремистов в любом углу политического ринга».
Черчилль образца 1930-х — это хранитель устоявшихся норм и правил, «фундаментальных законов государства и общества»; это политик, выступающий против «опасности неожиданных и резких» поворотов; это государственный деятель, считающий, что «ни одно поколение не имеет права, даже если и обладает властью, низвергать конституцию и разрушать традиции». Последнее особенно важно. Вето на кардинальные изменения потому наложено на потомков, что «все созданное на протяжении веков вовсе не является их собственностью». Не принадлежит оно и политикам, которые всего лишь «доверенные лица и арендаторы», которые «слишком многим обязаны прошлому», и все что им остается — это «надеяться на исполнение своего долга в будущем»
[1614].
Подобное приобщение к вере консерватизма нисколько не означает, что Черчилль перешел в лагерь противников реформ. Нет! Он был против бездумных, поспешных и вредных преобразований, отрицающих достижения прошлого только потому, что они — прошлое. «Давайте не будем с такой легкостью отмахиваться от величественного и простого прошлого, — призывал он в одной из своих статей в августе 1936 года. — Каждая мудрая мысль не является новой мудростью»
[1615].
В чем-то Черчилль продолжал хранить верность своим целям, хотя и изменил отношение к средствам их достижения. Эволюция ему стала ближе и понятней революции. «Почти все, что здесь есть стоящего, было не произведено, а выращено, и самое лучшее росло медленно», — доказывал он
[1616]. А потом добавлял, что страну нельзя «построить, как подмостки, или собрать, как механизм». Ее развитие больше напоминает «рост дерева, который происходит медленно и бесшумно»
[1617]. Поспешать медленно и осознанно стало его новым рецептом выживания в «лихорадочной и жадной до сенсаций» эпохе, когда «даже одного-двух месяцев достаточно, чтобы люди не только изменили свои взгляды, а просто забыли о них»
[1618].
Возвращаясь к институту монархии. Обеспечивая стабильность, она смогла выступить в роли «барьера против диктатуры»
[1619]. Анализируя фигуры, сменившие императоров и королей, Черчилль приходил к выводу, что они значительно проигрывали своим предшественникам. Даже Вильгельм II со всеми его провалами, ошибками и принесенными миру несчастьями уже не выглядел столь одиозным. «Не потому что личный огонь экс-кайзера стал гореть ярче или ровней, — просто вокруг стало гораздо темнее», — замечал Черчилль
[1620].
В последнем высказывании проявляется еще одна важная мысль, лейтмотивом проходящая через весь сборник: «После изгнания императоров избраны были ничтожества»
[1621]. Продолжая с пиететом относиться к великим личностям и взявшись за написание эссе о «великих современниках», автор в очередной раз убедился, что именно величия-то в современном обществе и не хватает. В августе 1934 года у него состоялся диалог с Виктором Казалетом. Они коснулись вопроса о том, есть ли сейчас выдающиеся личности? «Уинстон придерживается точки зрения, что остались одни посредственности и больше нет великих людей», — записал в дневнике Казалет
[1622].
Само по себе это заключение могло шокировать Черчилля. Но он оказался шокирован вдвойне, когда, описывая и разбирая исполинов ушедшей эпохи: Розбери, Бальфура, Чемберлена-старшего, Морли, Асквита, — вынужден был прийти к неприятному для себя выводу, что величия нет в первую очередь в его собственной стране. «Наплыв демократии и извержение вулкана Первой мировой войны оставили голыми берега, — с грустью констатировал он. — Я не вижу фигуры, похожей на либерального государственного деятеля Викторианской эпохи или напоминающего его»
[1623].
Правда, и изменения, произошедшие в мире, оказались столь фундаментальны и кардинальны, что, возможно, наличие подобного «либерального государственного деятеля» было уже и не столь важно? Нет, важно — для Черчилля. Во-первых, в самой этой фразе с ее отсылкой к Викторианской эпохе вновь слышна тема консерватизма. Во-вторых, Черчилль говорит о личностях, калибр и масштаб которых недоступен для современных ему обитателей политического небосклона. И это уже не просто высказывание. Это своеобразный крик отчаяния человека, который ощущал себя последним выжившим титаном среди пигмеев. Этот крик гулким эхом проходит сразу по нескольким очеркам сборника. «Лидерство избранных ушло в прошлое, но оно не заменилось лидерством талантливых, — пишет он в „Джоне Морли“. — Мы попали в область, где действуют массы. Пьедесталы, пустовавшие несколько лет, снесены»
[1624]. «Сегодня вокруг нас сгущаются опасные тучи, и мы чувствуем нехватку выдающихся фигур, которые могли бы нас защитить», — напоминает он в «Лоуренсе Аравийском»
[1625]. «Примитивность и тупость стали постоянными спутниками обсуждения любого вопроса», — негодует он в «Сноудене»
[1626]. Черчилль опасался того, что случится дальше. «Мир не остановился и теперь движется так быстро, что лишь немногие находят время задаться вопросом: куда? — предупреждает он. — И в ответ эти немногие слышат лишь рев вавилонской толпы»
[1627].