Теперь Черчилль постоянно испытывал потребность в общении с Клемансо. Во время каждого посещения Парижа по государственным делам, вне зависимости от того, какое правительство находилось у власти, он вставлял в свое расписание визит к Тигру. Тот платил ему взаимностью: «Я никого не приглашаю в мой дом, но вас я рад видеть всегда»
[647].
Последний раз они встретились за год до смерти Клемансо в доме номер 8 на улице Бенджамина Франклина, где спаситель Франции проживал с 1895 года до своей кончины. Черчилля провели в маленький кабинет-библиотеку. Была зима, в помещении было холодно, оно не отапливалось. Большой камин весь был забит книгами. Вскоре к Черчиллю вышел хозяин: «подтянутый старик в шапочке и перчатках». «Пусть и не изящество Наполеона, но я увидел в нем наполеоновское величие времен Святой Елены, и на память пришли гораздо более ранние, чем наполеоновская, фигуры римских полководцев, — вспоминал Черчилль. — Ярость, гордость, нищета после великого служения, великолепие, сохраненное после отхода от власти, непробиваемое самолюбие, обращенное к этому миру и следующему, — все это было свойственно древним»
[648].
На следующий год после кончины Клемансо Черчилль написал новую статью о французском государственном деятеле — «Тигр Франции», которая вышла в одном из ноябрьских номеров Collier’s. В декабре это эссе было переиздано в The Strand Magazine под названием «Клемансо — человек и Тигр». Статья станет одним из редких произведений Черчилля подобного формата, которые будут переведены на иностранный язык: в 1938 году она выйдет на немецком в одном из майских номеров Das Neue Tage-Buch. На английском языке ее опубликуют в марте 1936 года в News of the World, а в мае 1943 года — в American Mercury.
Черчилль называет Клемансо «одним из величайших людей мира»
*
[649]. Чем же так поразил французский Тигр британского Бульдога? Невероятной жизненной энергией и фантастической работоспособностью? В определенной мере, да. Выдающаяся энергетика пожилого француза не смогла оставить Черчилля равнодушным. «Он выглядит даже моложе, чем я, — писал Черчилль из отеля Ritz своей супруге. — Его жизненный дух и энергия неукротимы. Мы вчера пятнадцать часов гоняли на автомобилях по ухабистым дорогам, объезжая фронт. Я выдохся в конец, а он продолжал сохранять бодрое расположение духа, и это в семьдесят шесть лет!»
[650]. Своим восторгом перед выносливостью и энергией Клемансо Черчилль также поделится с читателями, упомянув, что сам он после целого дня напряженного и порой опасного путешествия был разбит, а сопровождавший его премьер-министр — свеж и пребывал в приподнятом настроении; казалось, что его «стальной каркас неуязвим для изнуряющего труда в любом виде и в любой форме»
[651].
Несмотря на всю работоспособность Клемансо, которая действительно была колоссальна, вряд ли она стала единственным светлячком, привлекшим внимание Черчилля. Нет, его восхитило нечто иное. Обычно, когда речь заходит о симпатиях, то в собеседниках, друзьях и просто знакомых привлекают те качества, которые присущи нам самим либо обладание которыми представляется нам желательным. Черчилль был поражен Клемансо потому, что в этом пожилом господине он увидел самого себя, а также тот образ главы государства, к которому он всегда стремился. Неслучайно профессор Поль Элкон называет Черчилля «самым лучшим учеником Клемансо в англо-саксонском мире»
[652]. И очень показательно, что сегодня в Париже памятник Клемансо на Елисейских полях от памятника Черчиллю у моста, названного в честь российского императора Александра III (1845–1894), отделяет всего лишь небольшая улочка длиной триста метров — авеню Уинстона Черчилля.
Как это ни странно звучит, но двух государственных деятелей, несмотря на тридцатилетнюю разницу в возрасте и принадлежность разным странам, многое объединяло. Они оба уверенно себя чувствовали как на трибуне, так и за письменным столом. Они оба посвятили себя политике, но при этом активно увлекались живописью, и если Черчилль сам рисовал, то Клемансо был прекрасным знатоком и поклонником творчества Клода Моне (1840–1926). Их путь на вершину власти не был прямым и спокойным, они оба достигли кресла премьера в шестьдесят пять лет, оба отличались непримиримостью к врагам и выдающимися бойцовскими качествами, оба возглавляли страну в мирное время, но вошли в историю благодаря военному премьерству, оба отвечали за судьбы своих народов в мировых войнах и воевали против одного противника, оба поставили перед своими гражданами одну цель — победа любой ценой, победа несмотря ни на что, победа без каких-либо условий и оговорок. И когда читаешь в статье Черчилля следующие строки: «Его жизнь бурная от начала до конца, и борьба, вечная борьба без остановок и передышек»
[653] или «Его меч ковался и закалялся во льду и пламени в течение полувека»
[654], то с одинаковой уверенностью относишь это как к британскому, так и к французскому политику.
Судьбы и характеры двух государственных деятелей связывали и другие, менее явные, но от этого не менее прочные узы духовной, эмоциональной и ментальной близости. Однажды Клемансо сказал своему британскому другу: «У меня нет политической системы, и я оставил все политические принципы. Я человек, который справляется с событиями по мере их появления и в соответствии с тем, как я их вижу». Не часто Черчилль в столь откровенной форме и точной формулировке слышал из уст другого выражение собственных взглядов. «Клемансо совершенно прав», — прокомментирует он, добавив, что эти слова напомнили ему строки из письма главного героя романа Октава Фёйе (1821–1890) «Господин де Камор»: «Все принципы одинаково правильны и одинаково ложны в зависимости от обстоятельств»
[655]. Обоим политикам всегда были чужды идеологии, теории и принципы, чужды не в смысле краеугольных камней мировоззрения, на которые приходится опираться, а в смысле сдерживающих факторов, ограничивающих свободу действий и мыслей; ограничивающих не только морально, но и ментально, сужающих кругозор, когда из господина человек превращается в раба идеи. Те самые эпизоды, про которые гениально написал Ф. М. Достоевский (1821–1881) в «Бесах»: «Не вы съели идею, а вас съела идея». Черчилля также страшила взрывоопасность идей и принятие их на веру без фильтрации холодным критическим разумом. Более того, в способности убивать или самому принять смерть за идею он видел одно из «характерных отличий человека от животного»
[656].