Он научился узнавать последовательность.
Узнавание вроде бы означало, что это происходило раньше, хотя он не мог вспомнить конкретные моменты. Знал только, что это одно и то же, снова и снова. Что он попал в бесконечный цикл, замкнутый круг.
Шли эоны.
Цикл. Замкнутый круг. То были идеи, не квалиа и не чувства. Откуда они взялись и как он вообще мог думать?
Мысли пришли не в какой-то определенный миг, который можно было определить или запомнить. Скорее они выстраивались по мере того, как мыслетоки находили бороздки, ложбинки, рытвины. Углубляли их, так что в следующий раз устремлялись в прежнее русло.
Не то чтобы у него было какое-то представление о бороздках и рытвинах. Он не помнил их – как и ничего другого. Он не мог увидеть их мысленным оком, потому что у него не было ни мысленного ока, ни воспоминаний о том, что оно должно видеть. Помимо сиюминутных квалиа была лишь растущая уверенность, что его сознание двигалось тем же путем, возможно, тысячи или миллионы раз. Он научился угадывать, куда ведут мыслетоки. Он знал, что существует время, что он был раньше и будет потом, что в его сознании есть некое постоянство, делающее его чем-то. Чем-то последовательным и предсказуемым.
Он очнулся.
24
В волнах того, что он назвал бы помехами, сохранись у него слова либо воспоминания, проявлялись кусочки, отличные от других. По сравнению с прежним это был захватывающий поворот. Раздумья о новом феномене ни к чему не вели; то была реальность, навязанная ему извне. Он не мог податься вперед и разглядеть ее поближе, не мог обойти и осмотреть с разных сторон. Он мог только ждать, словно в сонном параличе, когда это нахлынет вновь и подтвердит растущую уверенность, что не все кусочки одинаковы, что есть закономерности или по крайней мере отличия, на которых можно сосредоточиться.
Чувства менялись. Долгое время (по крайней мере, так казалось теперь, когда он ощущал некое подобие времени) он боялся приступа помех и желал им скорейшего конца. Растущая способность видеть в них отличия все изменила. Когда шипящая, мельтешащая волна откатывала, он с нетерпением ждал новой и боялся, что ее не будет.
Затем нечто произошло с удивительной на фоне всего прежнего быстротой, а именно: мысли о бороздках, рытвинах и колеях его сознания сошлись с пятнышком не-совсем-такого-как-остальное. То, что из этого получилось, он мог созерцать, ощущать и исследовать довольно долго, прежде чем оно рассыпалось на мельтешение точек, из которых возникло. Однако накатила следующая волна, и он вновь различил то же самое или по крайней мере отблеск того же самого. А может, он каждый раз воссоздавал это заново. Если так, он вызывал это к бытию с бесконечным терпением, накопленным за прошедшие эоны.
Не важно. Он видел это несколько, потом много раз. У того, что он видел, были свойства. За отсутствием слов и понятия о словах он мог наблюдать эти свойства, но не мог удержать в памяти до нового появления. Как будто бороздки и рытвины его мыслетоков за минуты, века или эоны обрели зримую форму. Только это одно и обладало формой, все остальное составляла рябь. Созерцая различные части или переводя взор с одной части на соседнюю, он различал проявления ложбинок и рытвин, проложенных его сознанием в самом себе; иногда они ветвились в одну сторону, иногда – в другую. Понимание, что части распределены так-то и так-то – стержень здесь, зубчатые края там, жилки ветвятся в разные стороны, – ошеломило его разом как величайшее открытие и как нечто настолько старое и очевидное, что это было второй натурой.
Оно не было всегда одинаковым: жилки при каждом воссоздании ветвились иначе, но это всегда было нечто того же рода. В один день (или год, или век) он созерцал предмет в сотый (или тысячный, или миллионный) раз и вдруг понял, что это такое. А через некоторое время шипение и рев как-то странно к нему воззвали. Так же как он научился видеть форму в волнах мерцающей ряби, он начал вычленять моменты шума и собирать их в узнаваемую последовательность. Они выстраивались один за другим не так, как точки сгущались в зримый предмет, однако, освоив трюк, он научился нанизывать их вместе. Нанизанные звуки обладали не меньшим смыслом, чем предмет, на который он взирал.
То был лист.
Способность собирать пятнышки в то, что можно удержать взором, и соединять фрагменты шума в узнаваемые последовательности нарастала сперва медленно, потом с непомерной быстротой. Будь у него доступ к более обширному банку воспоминаний, он мог бы сравнить это с пламенем, бегущим по разлитому бензину, или с трещиной, расходящейся по камню.
То, что все листья немного разные, уже не изумляло его; он научился распределять предметы вокруг, вызывать столько листьев, сколько пожелает, и компоновать их между собой. Пространство, в котором они пребывали, расширились. Внимательно глядя на тот или иной лист, можно было поместить его в центр. Он организовал листья в более крупные структуры, тоже листоподобные. То были ветки. Ветки можно было составить в деревья, и сделать столько деревьев, сколько он пожелает, и расположить их, как пожелает: произвольно, что составляло нечто под названием лес, редко (это был парк) либо ровными рядами (улица). Он создал по одному каждого вида: улица, обсаженная деревьями с листьями, вела в парк и лес за парком.
Если он глядел на дерево, оно придвигалось, увлекая за собой остальные. Впрочем, когда он к этому привык, у него произошла перемена в мыслях, и он решил, что приличнее воспринимать это иначе: деревья и другие предметы неподвижны, а он перемещается среди них. Чтобы закрепить их на местах, он создал землю.
По своей природе земля, раз сотворенная, не меняла форму, ибо служила для удержания деревьев и других предметов в заданном положении. А значит, ей следовало быть гораздо больше деревьев и прочего на ней. Для этого требовалось превратить обширное поле ряби в нечто совершенно иное. Рябь нелегко поддавалась, но со временем он научил превращать ее в темное и жесткое – адамант. Раз сотворенный, адамант не менял форму, если не возвратить его в рябь, из которой взят, а тогда уже внести желаемые изменения. Таким образом лес, улица и парк расположились на острове адаманта, сохранявшем форму и положение в море мерцающей ряби.
Поначалу лист приходилось всякий раз выстраивать заново, но теперь предметы возникали без его приказа, и он натыкался на них уже готовые. Он заново открывал вещи, которые сам создал и организовал. Например, он знал, что листья – красные. Собственно, они и возникли изначально из своей красноты; он увидел цветные пятнышки и собрал в лист.
Первый эон был нескончаемой мукой; ужас, что помехи никогда не схлынут, сменялся ужасом навсегда остаться во тьме и тишине. Теперь они находили и уходили столько миллионов раз, что он полностью отбросил страхи. Давая вещам имена, он получал над ними власть. Рябь он нарек хаосом. Хаос был ужасен, однако он научился вызывать из хаоса вещи и покорил его себе. Волны по-прежнему накатывали чередой, но их ритм был теперь его частью. Он назвал их днем и ночью и знал, что они хороши каждый для своего. День – чтобы извлекать из хаоса новые вещи, совершенствовать их и созерцать. Ночь – для отдыха и для наречения того, что создано за день.