В Красноярске Сергею дали прожить всего лишь год или чуть больше
[211]. Внезапно его снова схватили, и после недолгого содержания в местной пересыльной тюрьме он был увезен в неизвестном направлении. К тому времени сестра уже была на сносях, и ей ничего другого не оставалось, как вернуться в Москву, на Маросейку, где она вскоре родила девочку, нареченную Юлией.
Создавшаяся ситуация толкнула меня на решительный шаг. Раньше я никак не мог отважиться на подобную перемену, хотя она назрела давно. Но осенью тридцать шестого года я наконец твердо решил поступить в Литературный институт, с тем, чтобы в ближайшем будущем покончить с архитектурным поприщем, а тем самым не только сменить профессию, но и кардинально изменить свое окружение. Начать новую жизнь во всех отношениях. Разумеется, заполняя анкету при поступлении в институт, я не был излишне многословен.
Знакомые и даже друзья посещали теперь наш дом все реже и реже. А потом и вовсе стали обходить его стороной, словно он был зачумленным. Что ж, у них для этого были все основания. Никогда не забуду то январское утро тридцать седьмого года, когда, идя на работу, я купил в киоске на углу Кузнецкого и Рождественки «Правду» и мне сразу бросился в глаза крупный заголовок на ее полосе: «Сын Троцкого Сергей Седов пытался отравить рабочих». Там же, у киоска, я мигом пробежал глазами всю эту, повергшую меня в ужас корреспонденцию из Красноярска, полную чудовищных измышлений, тем более страшных, что в них совершенно невозможно было поверить.
«Правда» сообщала, будто на крупнейшем в Красноярском крае машиностроительном заводе инженер Сергей Седов, которому якобы покровительствовал главный директор, «пытался отравить генераторным газом большую группу рабочих». На страницах центрального органа правящей партии Сергей именовался как «достойный отпрыск продавшегося фашизму своего отца».
«Судя по этой корреспонденции, мстительные вожделения Сталина по отношению к Троцкому только разгораются», – лихорадочно соображал я, остолбенело застыв на углу с газетой в руках и больше всего опасаясь, что кто-нибудь в Литинституте пронюхает, что эта корреспонденция каким-то боком касается и меня.
О том, что уделом Сергея в самое ближайшее время станет (если уже не стал) расстрел, а уделом сестры, в лучшем случае, – лагерь, гадать не приходилось. Теперь вопрос стоял иначе, пощадит ли Сталин малолетнюю Юльку, а с нею моих стариков, или их песенка тоже спета? Как бы там ни было, ничего хорошего нашу семью не ждет. Раньше или позже это случится. Достаточно вспомнить, сколько Сталин уже покарал, и не только своих врагов, но и их родственников, друзей, приближенных. Ведь в наших условиях даже простое знакомство с врагами народа – криминал, а тут, подумать только, в двух шагах от здания ЦК растет внучка Троцкого!..
…За сестрой пришли вскоре. Это был «классический» арест – ночью, с дворником, с понятыми, с перепуганными соседями в коридоре. Сестру увели сразу, но обыск у нас продолжался до утра. Забрали все документы, все фотографии, привезенные сестрой, даже те немногие книги, которые достались Сергею от отца и почему-то уцелели после двух обысков – в Москве и в Красноярске.
На этот раз не взяли только, видимо, просто по нерадивости, книгу «Освобожденный Дон Кихот» с дарственной надписью автора на титульном листе: «Дорогой Лев Давыдович! Очень прошу об отзыве, хотя бы по телефону. А. Луначарский» и с треугольным штампом на обороте: «Личная библиотека Председателя Реввоенсовета». (Двенадцать лет спустя я выдрал и уничтожил этот титульный лист, каждую ночь ожидая ареста как «безродный космополит».)
Сестре вскоре дали восемь лет лагеря, но провела она там, на Колыме, все двадцать.
После ареста сестры я счел нужным самому, пока не поздно, уволиться с работы и перейти на литературную поденщину, то есть на эпизодические заработки по заданию различных редакций, не вступая ни в какие отношения с отделами кадров. Думаю, что это было правильное решение, тем более что переход с архитектурного на литературное поприще предстоял мне так или иначе: необходимость определиться в выборе профессии стала неотложной.
В те дни я по молодости лет не столько даже опасался ареста, сколько неминуемого исключения из обожаемого мною Литературного института, если там узнают про мои дела. Ведь стоит заместителю ректора по административно-хозяйственной части Андрееву прослышать что-то, как он немедленно начнет копать. В ту пору на общеинститутском собрании Андреев с трибуны похвалялся, будто в этом году разоблачил четырнадцать врагов народа и что все они по его сигналам уже арестованы. Представляю, как взыграет в нем ретивое, если ему представится возможность заявить: «Я сигнализирую о том, что, пользуясь нашей политической беспечностью, в наши ряды пробрался родственник Троцкого…»
И хотя в действительности Троцкий даже не подозревал о моем существовании, но формальное основание для такой демагогии брак моей сестры с Сергеем, конечно, давал. А сокрытие этого факта, тем более факта их ареста, было в то время неоспоримо тяжким преступлением в глазах любого советского человека. Самое звучание этой фамилии – Троцкий! – вселяло мистический ужас в сердца современников великой чистки. И то, что моя сестра имела какое-то отношение к этой фамилии, автоматически превращало не только ее самое, но и всю нашу семью в государственных преступников, в «соучастников», в «лазутчиков», в «пособников», словом, в «агентуру величайшего злодея современности, злейшего противника советской власти».
…Сейчас уже не верится, что тогда рядом с махровой подлостью каким-то странным образом уживались и юношеская беспечность, и политическая наивность. Достаточно сказать, что, несмотря на все ужасы тридцать седьмого, да и смежных годов, студенческая душа не хотела мириться с ограничениями и запретами. Молодости вообще не свойственно осторожничать и опасаться своего ближнего. А тут преобладала молодежь одаренная, яркая, любящая острое словцо, нетривиальную шутку, игру ума, то есть менее всего ориентированная на «позорное благоразумие». Несмотря на очевидную опасность сборищ, часто устраивались вечеринки, с энтузиазмом разыгрывались капустники, когда были деньги, охотно пили вино, ночью ходили большими компаниями по бульварам. Бурно крутили романы – легко знакомились, легко расставались. Институтские стены дрожали от безрассудного флирта, от любовной лирики, от бесконечного выяснения отношений. Кого-то арестовали… Кого-то разлюбили… Кто-то вдруг исчез… Кто-то вдруг прославился… Костя Симонов
[212] женился на первом курсе, развелся на третьем, снова женился на четвертом… В тридцать восьмом женился и я – нашел время!..
Жизнь брала свое и шла единым потоком, вмещая в себя и трагедию эпохи, и счастье молодости. Творческое честолюбие тесно соседствовало с политической неискушенностью, идейный догматизм – с нежным простодушием, речи вождя – с заветами Пушкина. И все же времена были настолько подлые, что мрак неуклонно отвоевывал у светлой стороны бытия позицию за позицией. Доносительство становилось повседневной практикой, завистники и карьеристы, не слишком противясь, шли в стукачи и начальники, графоманы энергично осваивали жанр анонимного уведомления. И мне оставалось только загонять свои роковые обстоятельства в самые глубины обыденности.