Я упоминаю только тех, кому суждено было дожить до Победы и кого лишь потом, после войны, не пощадило неумолимое время. А скольких мы недосчитались уже очень скоро – в октябре того же сорок первого года после разгрома под Ельней и окружения…
И хотя после ельнинско-вяземского окружения судьба бросала меня на самые разные участки фронта – и под Ленинград, и в Карелию, и в Заполярье, и в Корею, – первые дни войны остались для меня самыми памятными. Никогда раньше не бывало у меня так много верных друзей, и никогда потом не доводилось мне испытывать горечь стольких одновременных утрат… Все они умерли не в своей постели, а были убиты. Их могилы в большинстве своем неизвестны… Их имена высечены на мраморе в вестибюле Центрального Дома литераторов в Москве строго по алфавиту, независимо от их литературной или воинской славы.
Из письма Н.И. Седовой-Троцкой Саре Якобс-Вебер
25 сентября 1941 г.
<…> О ЛД <…> Да, он позволял себе стоны наедине с собой и пугался, Сарочка, когда вдруг обнаруживал, что я могла их слышать. Я знала причины их и ни о чем не спрашивала, чтобы не углублять его страдания – потерю Левика, мука за невинного Сережу… <…> Лев Давидович в последнее время не исключал возможность, что он жив… Или он высказывал эти предположения для моего утешения, чтобы дать мне за что держаться, если с ним самим что-нибудь произойдет… Этот разговор произошел у нас после 24-го мая 1940 г., знаете, Сара, ЛД даже сказал мне один раз со сдержанным волнением и как будто ища примирения для себя и для меня с тем, что должно было случиться, по его глубокому убеждению: «Моя смерть может облегчить положение Сережи…» – «Нет… нет… нет…» Я с горячей тоской не приняла этого. Вспоминаются мелкие подробности, которые говорят, что в тот период времени ЛД находился в сознании неизбежности нового удара, несмотря на вполне бодрое состояние и на напряженную работу. Он мне как-то сказал: «Тебе, Наташа, надо переменить твой обычный выходной костюм… столько было фотографий… Ты выходишь одна… Надо изменить это…» Когда я ему показала образцы материи на костюм, он остановился на наиболее темном (серые тона), как и я, но как будто на этот раз не потому, что это ему больше нравилось, обычно он предпочитал более светлые, а по каким-то другим соображениям, даже как-то насторожился, будто боялся, что я угадаю его мысли: облегчить мне задачу в будущем… Подбор этот произошел на этот раз печально. <…>
Знаете, я не могу, когда говорят об убийстве, о смерти его. <…> Говорят же просто, повседневно… Как в последние минуты его жизни, Сара, я ждала, что он выпрямится и распорядится собой сам. Другие, чужие, распоряжались им – нестерпимо, мучительно. Когда его снова опустили на постель и все было кончено, я стала на колени и приложилась лицом к ступням его ног. Ах… Ах… Сара, как, как они посмели поднять на него руки… Я знаю, знаю все. Но его нет. Как это странно… Смерть, убийство, это как будто к нему не относится. Но его нет. Во сне, один раз, произошло то, чего я ждала у его постели… Он из своей комнаты вышел, прошел через спальню, вошел в мою комнату, подошел ко мне и спокойно сказал: «Все кончено», т. е. то, что произошло 20 августа. Он снова во всей своей силе и жизненности. <…>
Из книги Надежды Улановской, Майи Улановской «История одной семьи» [1953]
Н. Улановская Из раздела «Рассказ матери»
Прибыла к нам пожилая повторница, еврейка, кажется, ее звали Матильда. Ее положили к Этель Борисовне в стационар, я приходила туда и познакомилась с ней. Однажды напоролась на скандал. Пришел большой этап, и в стационар попала отвратительная баба, барахло с большими претензиями, бывшая дворянка. И потребовала, чтобы Матильда (оставлю за ней это имя), которая была моложе ее, уступила ей свое место на нижних нарах. Этель Борисовна сказала: «Я здесь решаю, кто тяжелее болен. Я ее наверх не подниму – ей нельзя, а вам – можно». – «Ну, конечно, евреи всегда друг для друга стараются!» Кое-кто из больных тоже высказался против евреев. Матильда испугалась, что у Этель Борисовны будут из-за нее неприятности, разволновалась и настояла на том, чтобы ее сейчас же выписали из стационара. Я поговорила с той бабой, сказала, что антисемитизм нынче в моде, наш опер будет ею доволен. И ушла к себе в барак. Вскоре приходит Матильда. О ее деле я ничего не знала. Обычно было известно, кто за что сидит. Кто вдавался в подробности, а кто нет. Матильда вовсе о себе не рассказывала, а прямо спросить: «За что сидите?» – было неловко. И вдруг она говорит: «Надежда Марковна, вы меня поразили. Чувствуется, что вы их не боитесь. А я всю жизнь боюсь. Наверное потому, что у меня очень страшное дело. Никому я об этом не рассказываю, но вам доверю. Я – племянница Троцкого». Мы шли по зоне, она сказала это, оглядевшись по сторонам. И мне самой стало страшновато. Она продолжает: «С девятнадцати лет живу с этим клеймом. Сижу в третий раз. На последнем следствии меня обвиняли и в том, что я рассказываю об этом, и в том, что скрываю».
В мордовских лагерях сидели еще две родственницы Троцкого. И на Колыме, ты говоришь, была его племянница. Сидела вся его родня: и братья, и племянники, и мужья племянниц, и жёны племянников. С Троцким они невесть когда и встречались. Единственная родственница, с которой он действительно поддерживал отношения до революции и после, – это поэтесса Вера Инбер
[274]. И она единственная не пострадала. Матильда ужасалась: «Какой же ценой она купила свободу?!» Мы ходили с ней до самого отбоя. Она говорила: «Я выросла среди людей, которые всего боятся. И все, кто с нами общался, тоже боялись. Вы первый человек, в котором я не чувствую страха. Может быть, так и следует жить?» А я уже пришла к выводу, что в жизни нет ничего страшнее страха. И действительно не боялась.
Три дня Матильда встречала меня в обеденный перерыв возле столовой и приходила ко мне в барак по вечерам. А на четвертый день умерла. Я вернулась с работы, умылась, иду в столовую. У входа – толпа. Подхожу и вижу: она лежит мертвая. Этель Борисовна говорила, что Матильда смертельно больна. Уход из стационара, возможно, ускорил ее конец. Я пошла в стационар, где лежала эта стерва, которая ее выжила, и сказала ей пару теплых слов: «Радуйтесь, еще одну еврейку удалось угробить». Она обиделась: «Разве я виновата? Я – что? Я – ничего».
Мы похоронили Матильду на кладбище возле зоны. Нашу бригаду, предназначенную для таких незапланированных работ, послали рыть могилу. На вахте труп, как положено, проткнули штыком. Мы копали яму, и она наполнялась водой. Гроб опустили прямо в воду, и он поднялся вверх. К ноге привязали бирку. Нам разрешили ее одеть. Когда-то она жила за границей, и среди ее вещей мы обнаружили плед и нарядное платье. Кто-то из бригады пожалел было вещи, но все-таки мы завернули ее в этот замечательный плед.
Из книги Б. Рунина «Мое окружение»
Осенью пятьдесят третьего года мы с женой впервые поехали в Коктебель. После смерти Сталина да еще недавнего ареста Берии жизнь уже не казалась такой безнадежно мрачной. Разумеется, для исторического оптимизма данных было еще очень мало. За редким исключением, прежние начальники сверху донизу продолжали сидеть в своих креслах и не собирались их кому-либо уступать. В области идеологии и культуры явственных послаблений не наблюдалось, прежние лозунги и постановления сохраняли свою директивную обязательность.