– Мне не хочется туда идти, – проговорила я, – возьми, пожалуйста, цветы, я пойду немножко погуляю.
Таша взглянула на меня сочувственно.
– Только ты долго не задерживайся, они уже уходить собираются.
Я пошла в свой овражек. Села на знакомый пенек и невольно взглянула наверх, на дорогу. По ней проходили чужие люди. Становилось темно, и они обрисовывались вдали. Вспомнила, как увидела здесь Владимира Григорьевича с Покровской, и подумала: «Что было лучше, тогда или сейчас?» И твердо решила: конечно, тогда, пусть Покровская, пусть еще кто-то, но только бы он не уезжал!
Я вернулась домой и быстро легла. Удалось достать потихоньку докторскую шкатулку. Я ее убрала в свою корзину, которая стояла под маминой кроватью. Шкатулку спрятала под подушку и решила: как рассветет, прочту письма. Лампу зажигать нельзя, керосин – это ценность, да и будут лишние мамины вопросы. Заснуть не могла. Перед глазами проплывали картины сегодняшнего дня, в ушах звучал его грустный голос. Особенно отдавалось в сердце воспоминание, как он сжимал мои руки, когда я плакала. С какой особой интонацией произносил он мое имя. У него даже голос как-то дрогнул. И вдруг мне захотелось увидеть его еще один раз, хоть издали. Пойду на станцию. Как жаль, я не спросила, во сколько отходит поезд. Запомнилось четыре часа, но что? Выезжать в четыре часа или поезд отходит в четыре? Я слышала, как Герман сказал, что договорился с извозчиком. Выйду из дома в полчетвертого и так или иначе, а увижу его. На память пришла такая же ночь три года тому назад, в 1916 году: отъезд няни. Как я тогда плакала, наверно, недели две, не переставая, особенно в день ее отъезда, так наплакалась, что даже неожиданно заснула и не смогла ее проводить. Теперь я стала гораздо крепче и выносливее.
Ночь проходила, вот пробило три часа, тихонько встану. А как закрою за собой дверь? Из передней в сени дверь закрывалась на крючок, а так называемая парадная, выходящая из сеней на крыльцо, всегда стояла на засове. Посередке по краям двери прибивались две скобы, и гладко отструганное, увесистое бревно укладывалось в эти скобы. Довольно прочное средство защиты. Кроме того, дверь запиралась на ключ, возьму его с собой в карман. Авось вернусь до того, как все встанут! Прохладно, надену пальто. И вот я уже быстро шагаю полем по направлению к станции. Сердце сжимается и тревожно, и радостно. Увижу его еще раз! И я, как маленькая, загадываю: если увижу его, значит, он любит меня, а если нет, то, значит, это пустяк, наваждение.
Еще совсем темно. Но звезды дружно высыпали на небо, а дорога знакомая. На станции тишина и темнота. Выхожу на платформу. На первом пути никакого состава нет. Недалеко маневрирует паровоз и изредка гудит озабоченно и хлопотливо. На платформе никого, в зале ожидания жмутся на скамейках унылые фигуры. Быстро прохожу зал, а вдруг там кто-нибудь узнает меня, а может, комиссариатский нарочный из Ташиной компании едет в Москву. В общем, никого похожего на знакомых доктора я не встретила. А спрашивать неудобно. И я направилась обратно, решив, что поезд, наверно, давно ушел. На станционных часах было ровно четыре, когда я уходила. А когда на наших часах пробило половина пятого, я уже разделась и легла в постель. Весь поход занял час. Не судьба мне его увидеть! Конечно, он не любит меня, если бы любил, все было бы по-другому.
Стало рассветать. Я достала шкатулку и начала читать письма. Письма, как я потом увидела, лежали в хронологическом порядке. В первом я узнала почерк Владимира Григорьевича. Неотосланное письмо к какой-то Марусе. Очень холодно и коротко ей объясняется, что «твои упреки просто странны, со времени нашей последней встречи прошел год, а за год не только человек меняется, но и камень стирается». Затем привет и подпись. «Здорово», – подумала я. Второе письмо было от той женщины, которая приезжала к нему, когда я только поступила в приемный покой. Письмо начиналось с фразы: «Я не знала, что Ваши охлаждения приходят так внезапно, и не успела даже выяснить наши „муко-денежные отношения“. А сейчас мне это необходимо сделать, так как я уезжаю в командировку и оставляю маму одну». Дальше шли расчеты, из которых выходило, что он должен ей деньги и муку. Письмо было датировано февралем этого года. Как раз вскоре после того, когда она приезжала и говорила с ним по телефону. Третье письмо, очевидно, было от второй женщины, которая приезжала к доктору из Рославля. Про которую Скороходин сказал «вроде невеста». «Дорогой Вовочка, – писала она, – посылаю Вам это письмо и муку с оказией». (Опять мука.) «Наш знакомый едет в Москву и обещал заехать к Вам в Можайск и передать мой гостинец. Кушайте белую булочку и вспоминайте меня». Дальше передавались приветы от родных и была такая фраза: «Вася с Катюшей живут очень хорошо и дружно, правильно они сделали, что поженились, не дожидаясь конца войны. Когда-то она еще кончится и наладится жизнь. Целую Вас. Ваша Аня». И последнее, четвертое письмо было от Покровской. «Всю силу моей любви, – писала она, – я собрала, чтобы поверить Вам, и верить Вам не могу. Факты говорят против». Она упрекала его за то, что он перестал приходить к ним, что они очень редко встречаются и он с этим мирится легко, а она страдает. Заканчивалось письмо фразой: «Случайно, от Иосифа, я узнала, что Вы никуда не ходите, нигде не бываете и проводите время дома с Николаем Ивановичем и, очевидно, с другим центром». Даты не было. Ничего нового эти письма мне не дали. Все это я знала. Не порадовало меня то, что и Аня, и Покровская писали ему на «вы». Значит, настоящего романа у них не было, значит, он отнесся бережно к их чувству. Это, конечно, говорит в его пользу. Но зачем он дал мне эту шкатулку «на сохранение»? Так дороги ему эти письма, что он хочет, чтобы я сберегла их? Но ведь там и его неотосланное письмо, и едва ли нужное ему сердитое письмо о «муко-денежных отношениях». Нет, очевидно, он хотел, чтобы эти письма отвратили меня от него, чтобы я увидела его легкомыслие и прониклась уважением к верности Германа. Возможно. Но ведь я видела и чувствовала, что расстаться со мной ему было трудно. А интонации его голоса, когда я плакала, они до сих пор звучат в моих ушах. Нарочно так не скажешь. Нет, не буду больше копаться в каждом слове и мучить себя анализом. В настоящий момент ему тяжело и он любит меня. И какая-то непонятная радость вдруг возникла в моем сердце. Несмотря на то что всю ночь я не сомкнула глаз, во мне закипала энергия. Я быстро вскочила. Институт на всю жизнь привил мне хорошую привычку: если утром не вымоюсь до пояса, то весь день чувствую себя неудобно. Сейчас этот вопрос решается просто, всюду ванны, горячая вода, а тогда это было сложнее, и тем не менее сложности нас с Ташей не отпугивали. Бралась широкая клеенка от большого обеденного, давно проданного стола и расстилалась на полу, затем приносили из кухни таз, табуретку и ведро с холодной водой, с плавающим в нем стареньким ковшиком. И начиналось размывание. Мама обычно предупреждала, чтобы не заливали пол, а то хозяева обмирают о нем. Пол у нас был действительно хороший, белый, но мыть его трудновато.
Я надела свой каждодневный синий сарафанчик из плотной бумажной ткани, беленькую блузку. Таша сказала, что поднялся ветер и она решила надеть платок, чтобы не быть растрепанной, я тоже надела розовый атласный платок и пошла на работу. Сердце, конечно, щемило. Но мне хотелось взять пример с Владимира Григорьевича. Его лицо всегда спокойно и не выражает никаких настроений. Что у меня в сердце, пусть будет только моим достоянием, а не предметом обсуждения пусть даже близких, симпатичных мне людей.