– Велосипед! – ахнула я. – Да что же в нем удивительного? – Представь себе, нам было очень удивительно, как человек катится на колесах.<…>
А по возвращении в институт после Масленицы я вдруг тяжело заболела, оказалось, что это рожа. Сразу подскочила температура, я еле доплелась до лазарета. Меня положили в отдельную палату. Я то ли теряла сознание, то ли крепко засыпала, но помню отдельные моменты. Просыпаюсь – у меня забинтован правый глаз, другой раз просыпаюсь – около меня сидит Галина Павловна и вяжет. <…>
Когда я наконец поправилась и вышла в класс, это было незадолго до Пасхи, девочки встретили меня очень приветливо, рассказали мне, что, когда я была плоха, за меня молились всем институтом, в утреннюю молитву включили несколько слов обо мне. А по вечерам в дортуаре, когда был погашен свет и уходила классуха, молились всем классом. Все это меня очень растрогало. А Вера Куртенэр и Кичка отвели меня в сторону и сообщили: – Ты знаешь, тебя не оставят в классе, мы все твои отметки исправили в журнале. Шестерки на восьмерки, а двойки на двенадцать.
Я очень обрадовалась, а Белка сказала:
– Не радуйся, я уверена, что это так не пройдет, наверняка преподаватели где-нибудь себе еще записывают отметки, которые ставят в журнал.
Вера и Кичка накинулись на Белку, чтобы она не каркала, а мне стало тревожно за них. И Белка оказалась права. Следующий урок был немецкий. Хер Лерер заметил меня (нас выпускали из лазарета в синих кофточках и белых косынках), сказал: – Фрейляйн Лодыженская, вы выздоровели, вам много придется нагонять, болели вы долго, да и отметки у вас плохие. – Он раскрыл журнал и провел пальцем около моей фамилии. Озолинг всегда носил прическу ежиком, а тут мне показалось, что его рыжеватые волосы стали дыбом. Он быстро достал из внутреннего кармана пиджака записную книжку и стал сверять отметки. Потом встал и, не закрывая журнала, пошел к столику классной дамы.
Антонина Яковлевна читала журнал и записную книжку и бледнела. Потом спросила усталым голосом:
– Кто это сделал?
Мы встали втроем.
– Сядь, Лодыженская, – тем же голосом сказала Зотова, – ты только что вышла из лазарета. Когда вы сказали ей об этом?
– Десять минут назад, – ответила Кичка, как всегда, подняв голову и глядя прямо в глаза собеседнику.
– Как вы могли это сделать? – как бы в раздумье произнесла Зотова.
– Антонина Яковлевна, – горячо заговорила Тамара, – ведь она так тяжело болела, и мы не хотели, чтобы ее оставили в классе.
Вдруг Озолинг что-то зашептал Зотовой на ухо. Она покачала головой и опять спросила:
– Вы что же, сделали это по всем предметам?
– Конечно, по всем, – гордо и наивно ответила Куртенэр.
И вот опять начались тяжелые дни расплаты. Сознание, что Вера и Тамара сделали это для меня и будут страдать из-за меня, давило сердце тяжелым камнем. А вдруг их исключат? От этой мысли я вся холодела. На другой день, во время вечерней прогулки, в 4 часа, вдруг весь институт пошел строиться в зал. По какой причине – неизвестно.
– Что-нибудь объявят, – предположил кто-то.
Мы трое сразу насторожились. Воспользовавшись беспорядком в дверях залы и суматошливостью Алисы, мы потихоньку сбежали. Спрятались в ближайшем от залы пустом классе. Он оказался четвертым. Там парты были высокие, без скамеек, к ним приставлялись стулья. Мы втроем забрались под одну парту, прижались друг к другу и стали строить различные предположения, одно другого страшнее.
– Объявят об исключении, – сказала Вера.
– А вдруг выпорют перед всем институтом, – проговорила Тамара.
– Что ты, – возмутилась я, – теперь не порют, даже у Чарской не пороли.
И вдруг сразу единогласно решили:
– Давайте помолимся Богу, чтобы ничего дурного не случилось.
Каждая залезла под отдельную парту, и начали горячо молиться. Шум приближающихся девочек заставил нас вскочить. Первой в класс влетела Маруся Ляпунова, ее знали все институтки. Она была очень хорошенькая, очень шаловливая и лучше всех делала гимнастику на гимнастических вечерах – это была наша прима.
– Ну что, что? – кинулись мы к ней.
– Вы про что? – удивилась Маруся. – И почему вы здесь?
– Это не важно, скажи, зачем собирали? – нетерпеливо спросила Тамара.
– А-а-а, учили придворные реверансики делать, как ручки, как ножки держать, великая княгиня изволит посетить наш институт.
И Маруся, смеясь, стала показывать, как нужно делать придворный реверанс. Но мы не смотрели, радость охватила нас, и мы, взявшись за руки, побежали к своим.
Окончилось все довольно благополучно, с нашей точки зрения. Родителям Веры и Тамары послали предупреждение, девочек наказали на два дня на Пасху и взяли обязательство с родителей, что их дочери будут вторично говеть на Страстной неделе дома. Весь институт исповедовался и причащался на четвертой неделе поста. Когда я думаю о двух наших преступлениях – стрижке и подделке отметок, – мне они кажутся совершенно несравнимы, и я понять не могу, почему второе наказание было слабее первого. Очевидно, это было обычное институтское легкомыслие. <…>
Однажды Лида Дрейер тихонько сказала мне:
– Попроси Алису, чтобы она разрешила тебе позаниматься со мной, я хочу тебе кое-что рассказать.
Заниматься с «тихой» Дрейер Алиса мне разрешила. И вот, глядя во французскую грамматику, Лида начала свой рассказ. Оказывается, в нашем классе появилась мода, как она выразилась, дразнить и изводить некоторых девочек. Лида столкнулась с этим впервые, и на нее этот факт произвел отталкивающее впечатление.
– Сначала дразнили Соню Спечинскую, но она вообще избалованная и капризная, часто ссорится, а потом вдруг стали дразнить Олю Менде – уж она-то никогда никого не задевает. Сидит тихо в уголке. А совсем недавно, перед твоим приходом, дразнили твою Кичку. Вот так, неизвестно почему и когда, начнут дразнить и так же неожиданно бросят. По-моему, зачинщица этого Сейдлер, и есть девочки, которые ее очень поддерживают.
Мне стало грустно от Лидиного рассказа. Значит, это заразное заболевание пришло и в наш, такой хороший, класс.
Пасха 1910 года
В этом году Пасха будет поздняя. Уже совсем тепло. Опять любимая Вербная суббота, и мы, взволнованные и счастливые, стоим в церкви. Переночевали у дедушки Сергея и рано утром уже на вокзал. Ташенька ждет. Страстная неделя дома! <…> Все пасхальные обычаи исполнялись у нас старательно. Сначала генеральная уборка всего дома. Затем в четверг красили яйца, запекали окорок, а в субботу пекли куличи. И, конечно, нянины были особенные. Какой же красивый стол бывал у нас на первый день Пасхи! Крашеные яйца, кулич, пасха, окорок, переплетенный разноцветными бумажками. Еще няня приготовляла какую-то украинскую колбасу, и, хотя жирного у нас в семье никто не любил, ее ели с соусом из горчицы и уксуса и похваливали. Бывало, выйдешь утром в столовую – глаза разбегаются. Стол так и не убирался до вечера. То священники приедут, отслужат молебен, то из города приезжали некоторые знакомые с визитом. Троицкий попик был старенький, к еде и выпивке относился равнодушно и устало закрывал глаза, а дьякон, здоровенный, с кудрявой по плечи гривой и громогласным басом, выпить любил. Он крякал после каждой рюмки и закусывал маринованными грибами. Потряхивая своей лохматой гривой и смешно шевеля пальцами, он при этом приговаривал: «У Наталии Сергеевны грибочки – первый сорт, первые грибочки!» Это вошло у нас в поговорку.