Я вспомнила один случай с нею, еще в пятом классе. В младших классах, в вечернюю прогулку от четырех до пяти, мы очень любили толкаться около кухонных окон. Они были в полуподвале и выходили в сад. Обычно в это время повар резал хлеб на ужин. Форточка в окне всегда была открыта, и мы тихонько просили: «Дайте нам, пожалуйста, хлебца!» Повар, высокий, немолодой, был, видно, очень добрый, он никогда не оставлял нашу просьбу без внимания. Высунет свою голову в белом колпаке в форточку, оглядится, нет ли поблизости классух, и сует нам в руки тоненькие нарезанные порции. Мы бывали счастливы.
Однажды, поев хлеба, я зачем-то тут же подошла к Юлии Адольфовне. О чем-то мне нужно было спросить ее. Мы были одни.
– Вы опять клянчили хлеб у повара, от вас пахнет черным хлебом, – заметила она.
– Неужели это такое преступление! – пожала я плечами.
– Вы не понимаете, что вы этим подводите повара и он может из-за вас лишиться хорошего места.
– Подумаешь, хорошее, на триста человек готовить, – буркнула я.
– Да, но все в свое время, и с восьми часов он свободен, а вы не знаете, как в некоторых домах заставляют поваров и ночью готовить. Впрочем, вы ничего не знаете, но послушайте меня и не подводите больше повара.
Этот разговор заставил меня ненадолго задуматься, но вскоре я забыла о нем. Когда в первой половине этого полугодия я училась на одни 12 (четвертей у нас не было, а отметки выставлялись два раза в год), Юлия Адольфовна вдруг резко изменила ко мне отношение.
– Я знала, Лодыженская, что вы очень способны, и никак не могла понять, почему вам не хочется учиться.
И ее большие глаза замороженного судака, по моему же выражению, посмотрели на меня ласково. В дальнейшем девочки мне рассказывали, что в начале моей болезни, однажды в субботу, когда Гжа читала всем отметки, Фабрикант обратилась к начальнице с просьбой позволить ей носить мне уроки в лазарет, на что Гжа величественно ответила:
– Ах, ма chere (моя дорогая), – когда Гжа говорила эту фразу – а говорила она ее довольно часто и с очень милой улыбкой, – это означало «какая же ты дура». – В лазарете хозяин – доктор Покровский, и в его хозяйство я не вмешиваюсь, а он говорит, что больным заниматься нельзя.
Как-то, увидя, что я хватаюсь то за одну, то за другую книгу и достаю страницы заданий, пропущенных мною, она подошла ко мне и предложила помочь. Она хотела поговорить с учителями о том, как лучше мне догнать пропущенный материал. Я поблагодарила ее, но на другой день опять заболела. А выйдя из лазарета, согласилась с популярным у нас Козьмой Прутковым, говорившим, что «нельзя объять необъятного», и махнула рукой на уроки.
Однажды в церкви, постом, на какой-то длинной службе, я вдруг потеряла сознание. Юлия Адольфовна приняла во мне очень горячее участие. Так что отношение мое к ней в корне изменилось, несмотря на то что она иногда говорила мне с иронией:
– Знаю, у вас хорошие мысли и идеалы, но как вы думаете выполнять их с таким отсутствием воли? – А это было мое больное место.
В классе относились ко мне все очень хорошо и почему-то считали меня гораздо лучше, чем я была на самом деле. Писали в лазарет, куда я очень часто попадала, длинные письма, а когда появилась мода писать друг другу характеристики, меня так захваливали, что я даже очень расстраивалась из-за этого. <…>
Лялин секрет
Как-то во время дневной прогулки от часу до двух я, как обычно, не гуляла, в ту зиму я вообще почти не выходила на воздух. Ляля Скрябина, также не гулявшая, подошла ко мне и попросила почитать ей мои стихи. Потом я стала спрашивать ее про дальнейшие планы. Ляля, конечно, мечтала о консерватории, и вдруг, сильно смутившись, Ляля попросила меня дать ей слово никому не говорить о том, чем она хочет поделиться со мной.
– Понимаешь, Леля, музыка – это мое счастье, и я хочу стать настоящим пианистом, – робко начала она, запинаясь и подбирая слова, – но у меня есть и другая мечта, вернее, цель. Скажи, почему у нас заниматься музыкой и даже слушать ее имеют право только люди богатые, а простые люди совершенно лишены этого громадного счастья?
– Лялька, – прервала я ее в восторге и схватила за руки, – ты хочешь устроить музыкальные школы для народа?
– Да, да, – тоже в восторге твердила Ляля. – Как ты догадалась?
И нас понесло: прерывая друг друга, мы строили планы – один неосуществимее другого. Когда в коридоре послышался шум и в класс ввалилась толпа вернувшихся с прогулки, мы как бы упали на землю.
– Леля, никому ни слова, – зашептала мне на ухо Ляля, – дай мне твой дневник, я хочу кое-что написать тебе.
Я дала свой дневник. В первую же переменку она вернула мне тетрадку и опять шепнула на ухо:
– Я подписалась «Люша» – так меня зовут дома, и папа так зовет.
Я тоже привожу полностью эти трогательные каракули:
«Моей милой дорогой Лелечке.
Милая моя Лелечка, позволь мне испачкать один листок из дневника, чтобы изъявить свои чувства!
До сих пор, Леля, я ни с кем не была откровенна. Может быть, я слишком скрытна, может быть, и даже вернее, я не встречала никого, кто бы совершенно пользовался моим доверием. Конечно, мне это было тяжело. Как часто я, не совладав с собой, бесилась, смеялась, плакала, но все-таки ни в чем не находила утешения. Хотелось поделиться с кем-нибудь мыслями!.. Но вот судьба свела нас! Мы поговорили только час, и я так полюбила тебя! Мы во многом с тобой сошлись. Я, Леля, тебя поняла, и ты меня тоже. Но главное, у нас одна цель! Леля, ты себе представить не можешь, как мне приятно было найти в тебе такое сочувствие! Милая моя, давай же руку! Вдвоем всегда легче идти вперед! Мы достигнем нашу святую цель и будем счастливы. Но пока нужно ждать! Еще 3 года нужно пробыть в институте! До свидания же, пока, милая Лелечка! Только пока, а потом будем вместе, никогда не расстанемся. Любящая Люша».
После этого разговора какая-то надежда засветилась на моем ставшем последнее время мрачным горизонте. Хотя конкретного, конечно, ничего не было. Иногда я задумывалась: а как будем осуществлять нашу цель? Какова будет моя роль в этом деле? Лялина понятна, а моя? И вдруг неожиданная мысль блеснула у меня в голове. Я слышала от мамы, что прадедушка, еще до его болезни и составления завещания, положил на мое и Ташино имя по 7 тысячи до совершеннолетия, и Лодыженские положили по 4 тысячи, в общем, по 7 тысяч у нас есть, мама по ним проценты получает. Но ведь совершеннолетие-то считается в 21 год. А мне 15. Значит, ждать еще 6 лет. Все это тоже как-то далеко, так что Ляле я об этом ничего не сказала. Но иногда в столовой или в классе чувствовала на себе Лялин взгляд. Ее славные глазенки так ласково блестели, и мне становилось очень хорошо от мысли о нашей тайне.
С начала весны я опять надолго попала в лазарет, и в конце марта меня отпустили совсем домой. Первоначально меня хотели оставить в классе, но мама, увидев, что я с этим никак не могу примириться, просила начальницу и добилась разрешения держать мне осенью экзамены по всем предметам во второй класс.