– Ты что это, Лодыженская, обед еще не кончился, – заметила мне Софа, наша вторая классуха.
– Моя сестра получила письмо и плачет, что-то случилось, наверно, – в волнении проговорила я.
– После обеда будет прогулка, и вы с ней обсудите, что случилось, – равнодушно сказала Софа. – Сиди как следует.
«Да, Юлия Адольфовна, наверно бы, так не сказала», – подумала я.
Из пар я, конечно, вырвалась и побежала за Ташиным классом в раздевалку. Она стояла около шкафчика.
– Таша, – издали крикнула я, – что случилось?
– Фонька умер, – сказала она, поворачивая ко мне свое заплаканное лицо.
Стыдно признаться, в первое мгновение я даже ощутила радость – думала, что-нибудь хуже.
– А… жалко… – протянула я, и, наверно, это вышло фальшиво, потому что Таша как-то осуждающе посмотрела на меня.
– Все вы ничего не понимаете, – медленно заговорила она, – вот и девочки мне говорят: «Ты о лошади плачешь, а у Нины Седковой отца убили». Конечно, я понимаю, это очень страшно, но ведь и Фонька мой был как человек. <…>
И вот теперь Таша приехала домой. Расцеловавшись со мной и с няней, она сейчас же выразила желание идти в конюшню посмотреть Милого – это гнедой, сын Радости, родившийся осенью 1914 года. Вернулась она притихшая, мельком сказала, что Милый здорово вырос, даже не скажешь, что ему еще года нет.
Села в качалку и задумалась. Немного погодя, она заговорила:
– Какой Яков хороший человек: ведь он малограмотный, простой крестьянин, а понимает то, что другой образованный не поймет. Там на стенке, в конюшне, висела Фонечкина уздечка. Я, как увидела ее, готова была заплакать, он сразу понял это и стал мне рассказывать про Милого, какие он фокусы вытворяет, но видя, что я все поглядываю на уздечку, сказал: «А Фонька тихо умер, как бы заснул, – с вечера ел хорошо и веселый был, а рано утром прихожу в конюшню, а он уже холодный». Именно сказал «умер» – в деревне-то про животных полагается говорить «околел, сдох». А потом говорит: «Ведь он почти пять лет у нас прожил, эти пять лет твоя мама ему подарила. Тогда-то на живодерню его мужик вел. И жизнь у него была хорошая и спокойная». Ты знаешь, от этих его слов мне как-то легче стало. <…>
В это лето мы с Ташей начали читать «Войну и мир» Толстого. Сестрица моя просто влюбилась в Наташу Ростову, а мне она казалась легкомысленной и пустой. Много было у нас разговоров и споров, некоторые отрывки перечитывались по нескольку раз. Помню, никак не могла согласиться с толкованием Толстым образа Сони. В романе он говорит о ней как о «пустоцвете». Я старательно доказывала, что «пустоцветом» она стала из-за своей жертвенности. В угоду воспитавшей ее графине она отказалась от любимого человека и на всю жизнь осталась преданной семье Ростовых. Это не пустоцвет.
Много читали мы в то лето стихов. По-прежнему любимым моим поэтом был Надсон из-за своей идейной направленности, но Таша заразила меня и Бальмонтом, и Щепкиной-Куперник, и Виктором Гофманом. Ахматова, Блок и Гумилев еще до нас тогда не дошли, они оказали свое влияние на нас гораздо позже. <…>
Читая очень много и сочиняя тоже многое, Таша не бросала своих любимых занятий в конюшне, в огороде и с цыплятами. Возилась с собаками и котятами, а маленькой козочке Джали даже ухитрилась позолотить рожки, как у козы Эсмеральды (недавно был прочитан «Собор Парижской Богоматери» Гюго). <…>
Переэкзаменовка
А время шло, и на подготовку к экзаменам оставалось все меньше и меньше времени, и чувствовала я себя все меньше и меньше дисциплинированной. <…>
Ну и конечно, провалилась и осталась на второй год в третьем классе. <…>
В институте нас встретило полуголодное существование. Чем старше мы становились, тем менее нас удовлетворял институтский рацион. Должна сказать, что кормили нас всегда очень вкусно и изысканно, меню вывешивалось в столовой на неделю. И блюда почти не повторялись. Но порции были очень маленькие. Вообще, Гжа и классухи всегда старались нам внушить, что есть много неприлично, и девочек с хорошим аппетитом считали за обжор. <…>
К началу 1916 года порции уменьшились вдвое, и даже черного хлеба стали давать к обеду и к ужину по одному крошечному прозрачному кусочку. Раньше давали по два! Девочки старших классов решили отказаться от третьего блюда, чтобы вместо него давали две порции второго. Уж совсем было решили писать прошение начальнице, но какая-то умная голова отговорила:
– Смотрите, третье отнимут, а второго сначала прибавят, а потом опять введут прежние порции. <…>
До осени 1915 года родителям не разрешалось привозить какую-нибудь еду – только конфеты и печенье, а тут разрешили привозить сливочное масло, но больше ничего, а намазывать масло было не на что – хлеба становилось все меньше и меньше.
Оля Обухова прошлой весной закончила институт, но она хотела остаться в педагогическом классе. Этот класс был необязателен. Педагогички уже все собрались, а Оли не было. Потом я узнала, что у нее умерла мама, и вскоре мне передали в лазарет от нее письмо. Она приехала после похорон в институт. Таких писем от Оли я никогда не получала. Настоящее горе всегда просто – не было ни цветистых фраз, ни пафоса, ни громких слов. «Как хватало мамочки на всех нас, – писала Оля, – ведь нас семь человек, и к каждому она проявляла ласку и заботу. А теперь я чувствую себя никому не нужной, никто не спросит меня, как я спала ночь, никто не закутает мне шею шарфом». «Вот это настоящая боль, – думала я, – не то что мои жалкие переживания; сама во всем виновата и терпи». <…> Жизнь моя проходила наполовину в лазарете, наполовину в классе. Друзья мои, конечно, не оставляли меня, а в новом классе я так никого и не узнала, за исключением Оли Хрипуновой. Когда я читала Вере свои новые произведения, а писала я в то время много, я заметила, что одна девочка, сидящая неподалеку от меня, всегда прислушивается.
Однажды она подошла к нам и смущенно сказала:
– Подслушивать нехорошо, но я все равно слышу, может, разрешите мне сесть поближе?
Мы разрешили, и Оля стала очень часто подходить ко мне. Она хорошо играла на рояле и любила музыку, пела и сочиняла стихи. Стихи, правда, были еще детские, да и весь ее облик был какой-то ребячий, хотя она моложе меня была только на год. <…>
Концерт Рахманинова
Неожиданно мы узнали, что в конце октября Рахманинов даст концерт в нашем институтском зале. Концерт будет закрытый, но все, имеющие отношение к институту, могут приобрести билеты, а не уехавшие домой воспитанницы (это было два праздника) будут слушать его бесплатно у раскрытых окон дортуарного коридора. Зала помещалась на втором этаже, а из коридора третьего этажа, где помещались дортуары, выходил целый ряд окон, так что мы сидели как бы в ложе бельэтажа, все видели, а главное, все слышали.
А слушать было что: кроме Рахманинова, еще участвовал известный в то время виолончелист Брандуков и пела певица Кошиц. Концерт произвел на меня неизгладимое впечатление. Сразу куда-то пропала моя тоска и апатия. Я вновь почувствовала «радость жизни» и радость существования. Захотелось высказаться, и я всю ночь в маленькой комнатке дортуара писала сказку под названием «Фея красоты». Она у меня не сохранилась, но сюжет я помню. <…>