Врач показался мне очень серьезным. С усами и бородой, он как-то внимательно взглядывал своими немного «скифскими» глазами. Он сказал, что мне надо лечить несколько зубов, что лечение продлится около месяца, и, когда мама объяснила ему, что мы в Москве не живем, он ответил, что может пока поставить временные пломбы, но все равно заняться этими зубами необходимо. Завтра нужно было прийти обязательно, и я обрадовалась, что дочитаю понравившийся мне рассказ… <…>
Когда мы вернулись в Отяково, после московского шума сразу охватило белое безмолвие. Помню, как я восторженно встречала это безмолвие, приезжая из института. А сейчас мне стало грустно. А когда с мороза мы входили в тепло натопленные комнаты нашего уютного домика, радость охватывала все существо. А сейчас в комнатах холодно и как-то тоскливо. Ведь, бывало, мне хотелось перецеловать все стены, а сейчас я бы с удовольствием вернулась в Москву. Неужели это все из-за няни? Или я выросла, или этот мирок мне стал тесен? <…>
Февральская революция
Началось со всеобщей забастовки в Петрограде, она была 25 февраля, а 27-го – революция. Мы еще ничего не знали и поехали с мамой в Можайск. Она пошла на почту, а я осталась в санях. Мама вернулась очень быстро и какая-то растерянная:
– Ты знаешь, революция.
– Неужели правда! – закричала я и зачем-то выскочила из санок.
Вдруг из-за угла появился казначей Тихонов, он быстро подошел к нам и сразу обнял нас обеих.
– Революция, революция, мы теперь свободные граждане!
Всюду на площади толпились люди и поздравляли друг друга. А мама вела себя сдержанно и с каким-то недоумением. Возвращаясь обратно, мы проехали мимо домика, в котором жили Разумовские. Обе сестры стояли у окна и смотрели на улицу, увидев нас, они радостно замахали нам и что-то кричали в открытую форточку; я тоже махала им, и мама помахала, но улыбка быстро сошла с ее лица.
– Я тебя совсем не понимаю, последнее время ты так часто возмущалась шпионкой-царицей и правительством, а когда сбылось то, чего все ждали, ты вроде даже расстроенная? – заметила я.
– Нет, я, конечно, не расстроена, но и причин для особых восторгов не вижу: как еще все повернется, может, опять какой-нибудь самодур заберет власть в свои руки.
– Ой, какая осмотрительность, что-то на тебя не похоже, а по-моему, одно то, что свергли, уже большое дело и радость вполне законная.
Кто искренне разделил со мной радость, так это Пасхин. Он рассказал, какое «ура» гремело во всей части. Сколько вопросов задавали солдаты – главным образом их волновало, закончит ли новое правительство войну и дадут ли землю.
– Что землю дадут, я уверена, – сказала я, – справедливость этого требует, а вот как будет с войной?
– Да, это дело очень сложное, – ответил Пасхин, – государство сейчас наше разорено, а если мы выйдем из войны, то союзники потребуют от нас громадную контрибуцию, а чем мы будем платить? А как вести дальше войну с разоренным государством?
2 марта царь Николай отрекся от престола и было образовано Временное правительство.
Вскоре мы с мамой опять поехали в Москву. Опять привезли «няню-старушку». Мама ехала только устроить меня и должна была скоро вернуться. А я отправлялась с восторгом: перспектива пожить около месяца в обновленной, революционной Москве меня очень прельщала.
Москва была та же и вместе с тем другая. На улицах народа было больше. Часто проезжали грузовики – раньше я их как-то не замечала. Они были битком набиты стоящими людьми. Люди пели. Вместо важных городовых бегали студенты и курсистки. Девушки неумело держали в руках большие винтовки. В воздухе была разлита радость, а тут еще ранняя весна, звенит капель, по краям тротуаров бегут ручейки – те самые мутные ручейки, в которых черпают свое вдохновение московские поэты.
В такой обстановке шла я в Брюсовский переулок. В приемной народу было мало. Когда я вошла в кабинет, Морачевский протянул мне навстречу обе руки:
– Здравствуйте и поздравляю, хотя и совсем не знаю вас. Но уверен, что вы рады.
– Еще бы, – весело отвечала я.
Я сказала, что ничего не знаю, как все произошло. Потихоньку копаясь у меня во рту, он рассказывал, что революция прошла почти бескровно, постреливали только из-за угла городовые, питаемые обещаниями Протопопова, но они, конечно, были бессильны. Мне было очень интересно слушать Морачевского.
У Лодыженских тетя Соня встретила нас в передней, вид у нее был тоже растерянный.
– Очень прошу, не говорите при маме о политике. Я так боюсь, когда она начинает волноваться.
У бабушки была ее массажистка, и мы поехали с ней смотреть комнату для меня. Дом, в котором помещалась квартира Екатерины Николаевны – так звали массажистку, – стоял на углу Петровских ворот и Петровского бульвара. В нем помещалась фотография знаменитого в то время фотографа Павлова. Дом этот давно снесен и заменен зданием из стекла и бетона.
Екатерина Николаевна была из крестьян Владимирской губернии. Квартира у нее была большая, из пяти или шести комнат.
– Когда муж был жив, – сказала она, – мы одни занимали всю квартиру; муж был врач, принимал больных, а после его смерти я с двумя детьми живу в самой большой комнате, а остальные сдаю студентам. <…>
В понедельник мы поедем с мамой к папе на могилку, на Ваганьковское кладбище, – давно не были. А во вторник ей уже надо возвращаться в Отяково.
Я написала письмо Таше, в котором восторженно и авторитетно, со слов Морачевского, описала бескровную революцию, рисовала радужные перспективы дальнейшего равенства и братства и просила от нее рассказа о том, как реагировали на эти события в институте.
Мама вернулась от Таши с письмом для меня. Сестрица моя, как и я, хотела поделиться своими переживаниями и приготовила письмо заранее.
Оказывается, они узнали обо всем только тогда, когда Николай отрекся от престола. Слухи, конечно, просачивались и раньше. Приходили родители в прием. На груди у многих красовалась эмблема свободы – красные банты. И только 3-го всех собрали в зал. Гжа громко и четко прочитала отречение, напечатанное в газете. Дочла до точки и сказала: «Вы свободны». Она взяла стул, поставила его около огромного портрета царя, висящего у нас в зале, и самолично пыталась его снять. К ней кинулись на помощь классухи. И тут все девочки разделились на три части. Одни торжествовали и поздравляли друг друга. Некоторые девочки из нашей компании подбежали к Таше и говорили, что жаль, Лельки нет с нами, вот она, наверное, радуется. Вторая часть группировалась около снимавших портреты. Они стояли опустив головы. И третья часть, золотая середина, потопталась немного и разошлась по своим делам.
Снимание портретов вылилось в целую церемонию.
«Я видела, как они понесли по лестнице портреты на чердак, – писала Таша. – Впереди шла Гжа. Лицо ее было каменное. За ней классухи, а сзади небольшая кучка девочек. Среди них я заметила плачущую Марусю Наумову, дочь богатого симбирского помещика. Когда мы остались с ней вдвоем, я ей сказала: