В первый же день после похорон Игнатий Корнеевич спросил меня:
– А что, умершая вам родственница?
– Нет, мама просто шила у нее несколько лет.
– Какая же ваша мама отзывчивая, говорят, она все организовала.
Владимир Григорьевич стал популярен среди населения Можайска, его приглашали на дом. Но он на частные вызовы шел неохотно. Однажды пришли звать в соседский дом, в квартиру начальника тюрьмы Покровского. Заболела его дочь Лиля. Та самая Лиля Покровская, которая каталась мимо нас в прошлом году с двумя бывшими фабрикантами. Это было как раз после обеда, доктор и Герман собирались выходить на улицу.
– Иди, иди, знакомство полезное, – шутил Герман, – угодишь в тюрьму, все легче, когда начальник знакомый.
Они оба вышли. После рабочего дня Герман опять зашел и сел сразу за пианино. Вошел доктор.
– Ну, как тюрьма? – не отрываясь от клавиш, спросил Герман.
– Девочка славная, – ответил доктор. – Худенькая, стриженая, как мальчонка, и смотрит исподлобья.
– А что у вас?
– Отравление.
– Случайное или специальное? Там, говорят, несчастная любовь была. – Голоса их звучали тише, и дальше я не слышала.
Не проходило дня, чтобы Герман не появлялся у нас. В обеденный перерыв он успевал и поиграть, и посидеть за моим столом, а к вечеру приходил вторично. Тема бесед у нас бывала разная, он много читал, и говорить с ним было интересно, но большей частью я сворачивала на тему о моей сестре и что-нибудь ему рассказывала про нее. Дома делилась с Ташей своими впечатлениями о Германе, но он, видимо, ее уже совершенно не интересовал. Я все чаще слышала от нее имя их начальника отдела Михаила Ивановича Морозова. Он считал Ташу очень хорошим работником и выделял ее среди всех. Ей поручали печатать самые ответственные бумаги, а иногда и проверять работу других. Правда, Таша отличалась грамотностью. Морозов, по ее словам, был женат, у него была дочь лет одиннадцати. Влюбилась ли Таша в него или просто ей льстило особое отношение к ней, не знаю. Повторяю, по этим вопросам мы не откровенничали. Да и я старалась как можно меньше говорить о докторе Ч. Хотя, конечно, Таша все знала. Доктор теперь стал часто бывать в соседнем доме. Даже Иосиф, когда искали Владимира Григорьевича, предлагал: «Сейчас сбегаю к Покровским».
Как-то Герман во время моего очередного рассказа про Ташу спросил меня:
– Почему вы мне все про сестру рассказываете? А может, мне про вас интереснее?
Я промолчала. Мне это показалось странным.
Начиналась весна. Много, очень много весен встречала я в своей жизни. Много читала описаний весны у хороших писателей, и все же такой весны, как весна 1919 года, никогда не было. Ручьи на площади пели, как хорошо сработавшийся оркестр. Небо было такое синее, а воздух такой свежий, что я видела эту синеву не только глазами и вдыхала свежесть легкими, а осязала, обоняла и слышала эту весеннюю свежесть. Путь от дома до приемного покоя и обратно был очень приятен, несмотря на непроходимые лужи и рваные калоши. Я только жалела, что с переездом в дом Шишкина он вдвое сократился. <…>
Обратный путь из приемного покоя до дома вскоре я стала делать не одна. Когда Герман приходил после работы, он всегда заставал меня. Он сразу садился за пианино, играл и пел мои любимые вещи: «Разбитая ваза» – романс на стихи Апухтина, «Просто признание», «Буря на Волге». Я, конечно, уйти не могла и с большим удовольствием слушала. Когда я собиралась уходить, он спрашивал:
– Я немного вас провожу?
– Не обижайтесь, Николай Иванович, но я очень люблю ходить одна.
– Только до начала площади, – настаивал он, и так получалось, что каждый день он провожал меня все дальше и дальше. Как относилась я к нему? Совершенно равнодушно. И если расположение Алеши и Коли Цвелевых мне было приятно, то тут даже легкой радости победы я не чувствовала. Да и вполне понятно. Всем моим существом владел доктор, а остальное только отблески, в какой-то мере связанные со светилом. Герман был с ним связан больше других. Знал ли Герман о моих чувствах? По-видимому, догадывался, а после одного случая его догадки подтвердились. Но он держал себя деликатно, и никогда никакого намека я от него не слышала. Так же как и ото всех остальных. Но и лекпомы, и санитары, от которых я никогда не видела даже косого взгляда, Германа постоянно поддразнивали мной. Он относился спокойно, а меня почему-то это задевало.
Я начала сочинять стихотворение, а сочиняла я его дома рано утром и по пути на работу и только в обеденный перерыв выбрала время записать сложившиеся строки. Николай Иванович прошел не наверх к доктору, а прямо в канцелярию. Увидя, что он направляется ко мне, я смутилась, как будто меня застали за преступлением, хотела спрятать бумажку и уронила ее на пол. Герман был очень галантный, он подскочил, поднял листочек, но, увидав мое смущение, вдруг опустил протянутую ко мне руку и сказал:
– А может, разрешите мне прочесть?
Меня взорвало.
– Так честные люди не поступают!
– Пусть буду подлецом, но прочту, – дразнил меня Герман.
Я схватила его за руку, он свободной рукой взял меня за кисть, и вдруг послышался голос доктора:
– Что же ты не идешь обедать, Николай? – И на пороге выросла высокая фигура. На лице его появилось недоумение. Действительно, картина, наверно, была странная. Я красная и злая, Герман с усмешечкой, и держим друг друга за руки. Я невольно опустила руки. Герман воспользовался этим и быстро пробежал глазами листок. Во мне все кипело, но устраивать скандал перед доктором было неловко. Герман положил передо мной листок и сказал:
– Простите меня, Ольга Сергеевна, я очень виноват перед вами, но я иначе поступить не мог.
Я быстро спрятала бумажку и молча занялась своими папками. Герман вышел, понурившись, доктор недоуменно последовал за ним.
«Сейчас все расскажет ему», – мелькнула мысль в моей голове, и эта мысль меня очень тяготила, кроме того, росло возмущение поступком Германа. С детства я была убеждена, что читать без спросу чужие письма, дневники – подлость. <…> Я чувствовала, что Германа мне будет просто неприятно видеть. Уйду сегодня ровно в пять часов, я всегда задерживаюсь, как-то к вечеру обычно набегают дела. Хорошо бы уйти до его прихода. Что же касается доктора, то надо еще больше следить за собой, не размякать, держать все время себя в руках.
Он так просто и хорошо, как-то по-отечески относится ко мне, и отвечать холодом на тепло я просто не смогу, ведь он же не виноват, что не любит меня. Нет, надо суметь быть ровной и спокойной. Мне даже стало интересно, как я буду бороться со своими чувствами и развивать в себе волю. Постепенно привычные дела и знакомая рабочая обстановка охладили мой пыл. Когда пришла наша прачка, Антонина, и я, выписав ей счет, должна была отнести его доктору на подпись, я была даже весела. Доктора я нашла в палате.
– Сейчас я приду к вам, Сергеевна, – сказал он. – Надо оформить двух больных в госпиталь.