На другой день, в обеденный перерыв, когда пришел Герман, доктор тоже находился в канцелярии. Герман ненадолго сел за пианино и очень выразительно сыграл «Грустную песенку» Калинникова. Когда он встал и подошел к нашему столу, у меня невольно вырвалось:
– У вас прямо дар к музыке, Николай Иванович, почему вы не посвятили ей свою жизнь?
Герман грустно вздохнул:
– Это была моя мечта, но судьба не дала ей исполниться: уже пять лет, с 1914 года, я в армии.
– А когда кончится война и наладится жизнь, поступайте в консерваторию, – продолжала я.
– Мне уже двадцать шесть лет, а настоящие пианисты должны играть не менее четырех часов в день. Так что все это так и останется мечтой.
Я задумалась над словами Германа. Мне почему-то стало жалко его. Он показался каким-то бесприютным. Родных, говорит, у него нет, живет несколько лет один, в небольшой комнатке. И мое неоправданное желание быть к Герману внимательнее вдруг стало оправдываться возрастающей к нему жалостью и благодарностью за его музыку.
Прошло несколько дней. Собираясь после работы домой, я невольно обратилась к дожидавшемуся меня Герману: «Пошли!» – и взглянула на Владимира Григорьевича, чтобы сказать ему «до свидания», как вдруг заметила на его лице недобрую усмешку.
– Времена меняются, – сказал он, – еще недавно Сергеевна торговалась с тобой, Николай, до каких пор ты будешь ее провожать, а теперь сама зовет.
– А почему сие важно в-пятых? – спросила я цитатой из известного анекдота.
– Сие важно во-первых, – ответил доктор.
Когда мы вышли из калитки, Герман вдруг начал говорить очень серьезно:
– То, о чем я скажу вам, я упоминаю впервые, и только потому, что хочу задать вам один вопрос.
Я молча слушала.
– У меня на душе есть тяжесть, я уже сжился с ней и даже привык и вижу, что причин к тому, чтобы она стала легче, нет. Но почему, скажите, неожиданно вдруг появляется какая-то надежда, что эта тяжесть может исчезнуть? Как относиться к этой надежде?
Я поняла его, и честно нужно было ответить по-другому. Но я сказала то, что вообще думала по этому поводу:
– Неожиданность я считаю одним из ярких проявлений жизни, правда, она иногда может повернуться к нам своей жестокой и даже страшной стороной. По большей части она помогает людям. А надежда юношей питает, отраду старым подает.
Дверь мне открыла Таша. Она взглянула на дорогу, по которой я шла, и, увидев Германа, проговорила:
– Уж теперь до дома стал провожать.
Когда мы сели за стол, Таша объявила:
– А у меня новость! Ждала, когда ты придешь, чтобы сообщить вам обеим сразу. Теперь я буду работать при пересыльном пункте, на станции.
– Это две версты туда и две обратно, – вздохнула мама.
– Это новая должность, – продолжала Таша, не обращая внимания на мамины вздохи, – ее специально придумали для пользы дела. До сих пор приезжающие красноармейцы должны были идти в военкомат, чтобы зарегистрироваться или продлить литеры. А теперь это будет сделать легче, прямо на станции. Дело это новое, мне интересно его организовывать, и я очень рада, что меня назначили на эту работу.
Я тоже радовалась за Ташу, видно, в военкомате оценили ее способности и ее горячее желание все делать как можно лучше. Но Таша рассказывала, что ей также поручено проверять продовольственные аттестаты красноармейцев и зачислять временно на довольствие. Ей выдали старинную книжку чеков, и она должна была за своей подписью выдавать эти чеки. Это меня уже тревожило: дело ответственное, сумеет ли она с ним справиться? Но именно это ей и нравилось, ответственность не пугала ее, а только радовала.
Прошло несколько дней. Однажды наши лекпомы, вернувшись, как обычно, с пересыльного пункта домой к обеду, все трое ввалились ко мне в канцелярию и шумно стали рассказывать про Ташу:
– Нет, вам до вашей сестрички далеко, вы бы так не сумели, – говорил Иван Васильевич, – хотя вы тоже энергичны.
Я сначала не поняла, в чем дело. Игнатий Корнеевич обстоятельно рассказывал, что они, увидев недалеко от их приемного пункта проделанное в стене окошечко и толпящихся около него красноармейцев, заинтересовались, что там такое, и увидели мою сестричку, энергично орудовавшую среди шумных красноармейцев.
– Главное, она подход к ним имеет, – говорил Игнатий Корнеевич, – сама еще девчонка, а так спокойно и умно с ними разговаривает, а люди разные бывают, некоторые любят требовать, что им не положено, да еще с нахальством. Один кричит: «Я кровь проливал, а мне фунта хлеба жалеют!» А она ему объясняет: «Вы на сегодня уже получили, а среди вас есть такие, которые еще не получали, что ж, отнять у них и отдать вам?» А он знай матерком кроет: «Ты што тут, одна, што ли, зелена еще больно, с кем бы поговорить, кто потолковее?» «А толковые и смелые на фронт ушли, кровь проливать», – отвечает она. Недавно из военкомата действительно уехала большая группа сотрудников на фронт. Так остальные ребята на него накинулись и усмирили.
– Она со всей платформы лавочки собрала и около своего окошка поставила, – смеясь, сказал Власов. – Как ей только сторож разрешил, он такой ехидный.
– Старик-то здоровенный? Это наш, отяковский, – подхватил Танетов, – он, бывало, при старом режиме выходил на вокзал, на платформу, ливрея до полу, в руках колокольчик, и так зычно гаркнет: «Поезд отправляется через пять минут», а то: «Курьерский отправляется» – и зазвонит в свой колокольчик. Мы, бывало, ребятишки, прибегали к курьерскому ягоды продавать, так на дядю Никифора прямо заглядишься, больше всего нам его медные пуговицы нравились.
Дома я все рассказала Таше, без мамы, конечно, что ее расстраивать! Таша смеялась и говорила, что иногда сложно приходится. А про дядю Никифора сказала, что он замечательный человек и что они очень дружны.
– Он сначала напустился на меня, когда я первую лавочку тащила, она тяжеленная, я ее волоком, – рассказывала она. – «Ты кто такая? Ты что здесь командуешь?» – закричал он на меня, а когда я ему все рассказала, все понял. Да я, на беду, неладно ему сказала: «Если бы ваш сын с фронта больной и голодный ехал, неужели вам не захотелось бы получше его встретить?» У него вдруг лицо затуманилось, и он говорит: «Сына моего младшего недавно убили». Так мне неприятно стало за свои слова.
– А что же, ему извещение прислали? – спросила я, вспомнив, что Цвелевы до сих пор никаких вестей о Коле не имеют.
– Нет, приехал отяковский демобилизованный и все ему рассказал, они в одной части служили. А вчера он вдруг спрашивает меня: «Что это мне твоя личность, Наташа, вроде знакома, где это я тебя раньше видел?» А я говорю: «Может, и видели, я Натальи Сергеевны Лодыженской дочка». А он так ласково говорит: «Так ты, значит, Таша, помню тебя, как ты верхом скакала, как тройкой в пролетке правила. Вот какая ты выросла, а зачем же косы отстригла?» Рассказала я ему и про испанку, и он теперь меня Ташей зовет, мне это очень приятно.