На этих словах Гриша взял у Марии пакет, из которого извлек пресловутую советскую «холостяцкую» мочалку с двумя белыми лямками и кусок от упаковки загадочного порошка, на котором читалось по-русски: «“Дарья”, стиральный порошок. Стирает чисто и придает блеск!». – Потом камарада Мищща трахал меня до половины седьмого утра следующего дня, иногда повторяя что-то на своем языке, насколько я могла запомнить: «будит-будит трубащиста, щиста-щиста-щиста-щиста» и еще дважды заставлял меня купаться в уже холодной ванне. Когда Мищща заснул, я ушла из отеля. Больше мы не виделись, хотя я трижды, но без всякого результата пыталась встретить его у ворот военной миссии, где он работает. На следующий день после того свидания с камарада Протáссиу я вся покрылась пятнами и крупными прыщами неизвестной мне и моим докторам болезни, от которой не могу до конца освободиться до сих пор…
Глядя все это время на подполковника Советской армии, еще несколько минут назад грозного и недоступного, а теперь жалкого и тщедушного, Олег сначала тихо поражался этой трансформации, а потом уже едва сдерживался, чтобы не расхохотаться. Григорий тем временем продолжал играть свою роль одновременно общественного обвинителя и защитника невинно пострадавшей молодой особы, и ему было не до смеха. Видя, что Протасов, похоже, сегодня не произнесет уже ни слова, а к концу дня просто, как говорится, нарежется до потери пульса, Соболев оставил ему на столе зачитанное только что заявление Марии с пометкой «копия» в правом верхнем углу. Затем он медленно, так чтобы начфин успевал фокусировать взгляд на его действиях, забрал со стола папку с делом Олега, для убедительности потряс ею в воздухе перед красным, хоть прикуривай, лицом финансиста и тихо, на цыпочках, увлекая за собой Хайдарова и девушку, вышел вон из кабинета…
Эпилог
Олег шел по улице Горького навстречу Николаю Стрельцову, который позвонил ему накануне и предложил встретиться, пока он еще в Москве. Мимо Олега, навстречу и параллельно с ним, шли люди в осенних плащах и куртках. Людской поток, казалось, не прекращался здесь ни днем, ни вечером, толпа двигалась вперед и назад, каждый из нее считал, что идет по делу, и его путь имеет конечную, важную цель. Голова Олега разрывалась от мыслей и сомнений:
«Что я знал о жизни? Мне казалось, что все – до тех пор, пока я не оказался в Африке. Ничего, ничего я не знал о жизни, ровно как и о себе: ничего я не знал, на что способен и на что способны люди в джунглях нечеловеческих условий, и способны ли вообще. Потребовалось тринадцать месяцев Африки, чтобы провалить экзамен по предмету о жизни и смерти, о свободе и рабстве, о любви и жалости. Все ответы, которые существовали до этого путешествия, были абсолютно неверны, они даже были губительны, весь багаж знаний небогатого личного и богатого литературного опыта превратился разом в макулатуру.
Там я понял, что такое боль, я ее увидел, взял на себя, я ее вынес с поля боя, спас, чтобы она еще долго жила во мне и не отпускала. Я пропустил ее сквозь нервы, словно электрический ток, который заставил под высоким напряжением светиться лампочку, чтобы в сумраке джунглей найти хоть какую-то дорогу, не выход – о нем можно только мечтать.
Свобода – вот и все, за что боролись эти люди, рядом с которыми я на своей шкуре испытал многое, будто ставил на ней опыты. Свобода – это и есть путь, все остальное – багаж. Багаж, с которым я приехал в эту страну, я освобождался от него медленно и болезненно, словно проходил сквозь фильтр, чтобы очистить душу от всякой материи, корысти и человечности. Поэтому я, изо дня в день пробираясь сквозь джунгли к свободе и едва достигнув ее океана, рвался обратно рубить заросли, чтобы протащить контрабандой свои чувства через малярию, страдания, унижения, предательство и преданность. Один укус какой-то самки – и все: тебя бросает в дрожь, колотит малярия, – как и в жизни. Будто этой самкой была самая большая любовь. Ангола обняла и не хотела отпускать. И дело было не только в духоте, что первой бросалась в глаза. Будто душ здесь было в разы больше чем везде, и дышали они чаще, оттого такая нехватка воздуха, вакуум и запах пота, Ангола потела революцией, пахла затхлой кровью, сушеными бананами и шкурой неубитого слона. На войне человечности в людях все меньше, людей в людях по минимуму, душа становится хилой, они теряют ее стремительно, в конце концов оставляя от себя неодушевленное тело с равнодушной крокодиловой кожей. Полное бесчувствие.
Душа боится войн, она бежит от них, ей страшно. Страх – еще одна величина войны. И точка совпадения графиков боли и страха становится памятной точкой твоей жизни. Остальное пространство заполняют мысли и слова, когда страшно.
Люди состоят из слов, всем хочется выговориться, перед смертью особенно. Будто слова могли тебя как-то спасти, особенно переведенные, те, что уже перевели на свой, на родной берег. В чем-то мне было легче, у филолога слов в разы больше, чем у остальных. В чем-то – сложнее. Мне пришлось продираться через уникальную культуру местных африканских племен, но не в качестве любителя этнографического туризма, а военного переводчика. Переводя с португальского вперемешку с кимбунду, я на самом деле переводил себя вброд, через широкую реку революции, борьбы за независимость, нищету, рабство, злобу, месть, плен и страдания, на берег простой самобытной жизни, о которой так мечтали обычные ангольцы. Ритуальные костюмы войны цвета хаки, милитаризованные обряды смешались с кровью, потом, духотой и традиционными народными танцами, в центре которых находился я.
Жизнь и смерть варились в одном котле под ритмы барабанов, гитар шинглу, звонких колокольчиков лонгу, киссанджи и маримбы, музыкального лука мбулумбумба среди густых лесов и просторных саванн, среди слонов, гиппопотамов, антилоп, зебр, обезьян, львов, шакалов и гепардов. Речь идет не только о диких животных – ту же классификацию можно было применить и людям, с которыми мне довелось встретиться здесь, дружить и воевать, жить и выживать. В этом зоопарке я ясно осознал, что ко всему можно привыкнуть: и к удушающему пассату тропического климата, от которого рубашка срасталась с кожей, и к холодному Бенгельскому течению, что отбрасывало все дальше и дальше мое человеческое, уносило в океан мысли о тепле родного очага. В конце концов, климат – это не погода, это люди. На войне, вот где души – пустыни, а характеры – перепады температур, когда термометр мог легко опуститься до 0 °C, и вчерашний друг – стать врагом.
Поначалу я выпадал в осадок от подобных пассатов, но позднее стал привыкать, все-таки война не для тех, кто хочет с нее вернуться. Не все смогли к ней привыкнуть, те, что привыкли, уже относились к войне скорее как образу жизни, чем как к образу смерти, как у меня было вначале. Иногда жизнь была здесь прекрасным пляжем, который вытянулся во весь свой Атлантический рост вдоль океана, иногда хоронила в недрах полных черного золота и алмазов. Чтобы понять, что здесь происходит, мне пришлось пройти через этот преломляющий свет, чувства, жизни, калейдоскоп, где каждый день, как новая грань на камне души.
В этой национальной борьбе, перетянутой поясами тропического пассата, в парах бобов и кукурузы, в ароматах калулу и муамбо, под острым соусом пири-пири, я оказался непосредственным участником чрезвычайной миссии, в буквальном смысле бальзамом на душу одного покойного партийного вождя, которого руководство партии решило забальзамировать. Несколько позднее я стал революционером, который наряду с чьей-то свободой, отчаянно боролся за свою. Тогда я еще не знал, что всякого революционера в итоге ждет разочарование, потому что свобода, за которую так неистово бьется революция, у каждого своя, и каждый имеет на нее свои притязания. Так от романтического образа революционера, что бежит вперед со штыком и в бушлате, остался только штык, который теперь торчал из моего сознания и не давал ни думать спокойно, ни дышать полной грудью. Я приехал сюда, чтобы оставить в вечности одно тело – а в результате похоронил многое внутри себя. Умирал от тоски, жары и малярии, но выжил только благодаря одной встрече. В тени этого спокойного, теплого и живучего талисмана я зализывал раны освободителя, растерявшего свои идеалы, утратившего чувство прекрасного, человека, утонувшего в бесчеловечности».