— Ты думаешь, я здесь по призванию сижу? — вопрошала она, скорбно закатывая маленькие серые глазки, — нет, милая, я по призванию — поэт! Вот покручусь в этом бизнесе, заведу знакомства, начну печататься… А то пишут одну хрень!
Она курила одну за другой сигарету, читала свои стихи — корявые, перегруженные деепричастными оборотами, — и совсем не обращала внимания на Дашку. Та уютно дремала, напившись до отвала чаю с конфетами. По комнате плавали сигаретный дым и хриплый, торопливый голос Фимы.
— У меня мама с папой профессора, а получают копейки в своем институте. У них, видите ли, принципы. Они, видите ли, в коммерческих вузах работать не могут. Им студенты нужны талантливые и чтобы в рот заглядывали, а не тупо в учебник пялились и денежки на счет переводили. Ничего по-человечески не умеют, родители называются! Да с их связями и мозгами я бы сейчас… Провинциалы вон везде пробиваются, а ты тут сиди за три копейки! Можно через постель, конечно, но противно.
В последнее высказывание верилось с трудом. У Фимы был вид голодной до любви женщины, готовой принять за принца фонарь, одетый в брюки. Но, вероятно, фонарей таких не встречалось на ее пути, и Фима усиленно изображала феминистку, начисто отрицающую свой интерес к мужскому полу.
— А ты вот чего вдруг уборщицей собралась? — неожиданно заинтересовалась Фима. — Тоже небось не от хорошей жизни?
Дашка встрепенулась.
— Да я то… это…
— Что мямлишь? Неужели стыдишься? Теперь прятаться от знакомых станешь, да? Говорить, что работаешь в престижной фирме секретаршей, что шеф с тебя глаз не сводит и зарплату повышает два раза на неделе, так ведь?
— Да не буду я, — снова промямлила Дашка, — и ничего я не стыжусь.
— Ты, наверное, в институт провалилась, да? — проницательно сощурилась Фима, — и с родителями поцапалась. Да еще и из дома ушла, то-то у тебя сумка здоровенная. А теперь, значит, желаешь совершить трудовой подвиг, начать карьеру с самых низов. Угадала я?
Дашка судорожно сглотнула и соврала:
— Прямо в точку.
Фима довольно хмыкнула:
— У меня глаза наметанный. И куда ты сбежала? К парню своему?
— Парня у меня нет, — призналась Дашка, ради разнообразия решив сказать правду.
Фима заулыбалась еще шире.
— И не надо, — весело взмахнула она короткой рыжей челкой, — на фига тебе парень? Только учти, твоей зарплаты на квартиру не хватит и на комнату не хватит. Разве что на полкойки, — она хрюкнула радостно от своей шутки, — так что, думай, мать!
— Я надеялась на вас, — Дашка умоляюще уставилась на Фиму.
— Мы вроде на «ты» перешли, — недоуменно вскинула брови поэтесса, — и вообще, как это надеялась? В каком смысле?
Дашка обвела рукой комнату.
— На это. Может, Юрий Ильич разрешит мне по ночам убираться? А днем я бы гуляла.
Фима рассмеялась скрипучим, прокуренным голосом.
— Гуляла бы она! Гулёна, блин! Слушай, а ты занятная. Все продумала. Я-то поначалу решила, что ты просто поиграться решила в самостоятельность и мамочку с папочкой проучить. Смотрю, ты девица конкретная, как это сейчас называется.
Дашка грустно усмехнулась. Конкретная, как же. Мамочку до инфаркта чуть не довела. У папы последние рубли сперла, чтобы сюда приехать. И ни малейшего угрызения совести, ну ни капельки! Столько поводов, чтобы оправдаться, глаза разбегаются просто. Во-первых, отец деньги все равно бы пропил. Во-вторых, мама всегда обожала изображать инфаркты, если что-то ее в этой жизни не устраивало. В такие моменты отчиму предоставлялось право проявить любовь и заботу в полной мере, а Дашка считалась врагом народа номер один. Третьим пунктом в оправдательном приговоре шел последний разговор с братом. Вернее, Димкин монолог, произнесенный яростным шепотом в разгар семейного ужина:
— Что ты из себя строишь?! Ты же говно на палочке, ты сама по себе ровным счетом ничего не стоишь, ясно? Вот и помалкивай в тряпочку! Сделай в жизни хоть одно доброе дело! Эгоистка!
Отчим поддакивал ему через каждое слово, мама закатывала глаза, демонстрируя безразличие. Она давно считала, что с Дашкой просто бессмысленно разговаривать.
Не первый раз семейные посиделки закончились скандалом и слезами. Не первый раз Дашка поклялась, что ноги ее не будет в этом доме.
Но в тот вечер с ее стороны было глупо уходить просто так, это она только потом поняла. Будь Дашка попрактичней, поспокойней, она бы продумала план побега от начала до конца и обязательно воспользовалась бы той семейной встречей. Будь она актрисой — изобразила бы утомленное согласие и сделала бы вид, что пошла на попятную. Ее бы окружили любовью и лаской, забыли бы о прошлых обидах и взахлеб принялись бы строить планы, а она, усыпив бдительность домочадцев, взяла бы у отчима денег и устроилась бы в столице хотя бы с минимальным комфортом. Не пришлось бы у папы забирать последние копейки, которые он тщательно откладывал на опохмел.
Отца Дашка жалела всегда — совсем крохой, которую он возил на плечах и которой, заливаясь пьяными слезами, жаловался на свою жизнь; первоклашкой, когда вместо домашнего задания готовила ему нехитрый обед, потому что мама отказывалась кормить «этого алкаша»; подростком, когда узнала о разводе родителей. Мать все-таки исполнила свою давнюю угрозу и собралась замуж за другого — тихого, работящего дядю с ранними залысинами и изрытым фурункулами лицом. Почему-то именно фурункулы привели Дашку в негодование. Невозможно было представить, что этот человек каждый день будет мелькать у нее перед носом, — садиться с ней за один стол, учить жизни. Смотреть на него было невыносимо, и Даша не стала дожидаться переезда дяди Коли в их квартиру и объявила, что будет жить с отцом в комнате на общей кухне, которая досталась ему после раздела имущества. Димка, в то время уже взрослый парень, вернувшийся из армии, остался с матерью. Дашку никто не отговаривал и не удерживал. Мать только бросила мимоходом: «Ты всегда была папенькиной дочкой».
А папенька между тем пил все больше. Дашке каким-то образом удавалось сводить концы с концами, поддерживать чистоту и порядок в комнате, вкусно готовить. Соседи по коммуналке жалостливо смотрели ей вслед, одноклассники называли ее монашкой, одноклассницы презрительно поджимали губы при ее появлении. Дашка никогда не задумывалась над этими явлениями, она существовала в своем замкнутом мирке между кастрюлями и тазами, папиной раскладушкой и своим продавленным диваном, аккуратно залатанными колготками и выцветшим пальто, зеленым луком на подоконнике и пустыми бутылками из-под водки. Визиты к матери, на которых настоял Димка, она переносила с трудом. Там делали вид, что живут большой, крепкой семьей, разлученной на время в силу каких-то неведанных обстоятельств. Там чинно усаживались за стол с накрахмаленной скатертью, мерно постукивали ножами и вилками, сдержанно шутили, а потом перебирались на кухню пить чай и задавать вопросы. Эти вопросы Дашка ненавидела. «Как дела, детка?» — спрашивал дядя Коля, попыхивая сигаретой. «Как учеба?» — с преувеличенным беспокойством интересовалась мать. «Как на личном фронте?» — хихикал Димка. Невинные фразы приводили Дашку в бешенство, и каждый раз она давала себе зарок не появляться больше в этом доме, где ее встречали ласково, но провожали — с искренним облегчением. Она понимала, что не нужна здесь никому, но почему-то в назначенный день снова заходила в родной двор, кивала знакомым, звонила в дверь, имея собственные ключи.