Мясникову понадобилось несколько секунд, чтобы понять, к чему клонит большевистская Афина.
– Чернила.
– Я знал, что у тебя еще не все мозги разложились от той бормотухи с рю д’Алезья, – рассмеялся Птицын. – Верно. В чернилах свитка есть металлические примеси. Римляне использовали их для изготовления свинца. Он не просто заметен на снимках – есть даже эффект люминесценции. В общем, в этих лучах текст трибуна прямо светиться начинает!
– К сожалению, у нас ушло много лет на постепенную расшифровку, – продолжила Елена. – Текст в разных витках и с разных сторон папируса наслаивается друг на друга, так что пришлось проделать тяжелую и кропотливую работу. Но в прошлом году мы наконец закончили.
– Невероятно… – только и сумел прошептать Мясников. – И что… что же…
– Сейчас сам увидишь, – торжествовал Птицын, от чувства собственной важности, казалось, распухший даже шире, чем прежде, и грозивший занять весь предоставленный объем купе. Он покопался в своем кожаном саквояже и выудил оттуда пачку помятых бумаг.
– Вот. Чтобы не тратить твое время на перевод, мы попросили Липского.
– Липский? – фыркнул Мясников, протирая очки. – Ему только стрелки трамвайные переводить…
Впрочем, несмотря на скверное качество перевода, взгляд Мясникова вскоре побежал, спотыкаясь о косноязычные обороты, поскакал галопом, перепрыгивая целые абзацы – главным образом полные устрашений и предостережений, которые услышал римский трибун от таинственных жрецов. Мясников вновь чувствовал, как эти слова пробуждают внутри страх, – и радовался как ребенок. Зловещая древняя тайна, возможно, скрытая где-то там, в горах, пугала его – но и заставляла чувствовать себя живым. Так было еще до войны, а уж в окопах постоянный страх и вовсе стал для Мясникова синонимом жизни. В каком-то смысле мирная жизнь убила его. И вот он снова чувствовал прилив сил. Единственным опасением было не найти в тексте указаний на конкретное место…
Вскоре Мясников вздохнул с облегчением – его тревоги были напрасными.
– «…и дабы не дерзнул никто из смертных взойти на нечестивую (подчеркивания и знаки вопроса, оставленные бездарем Липским) небесную пристань и сойти в потаенную в чреве гор Колыбель, охраняет ее стоглавая тысячерукая мерзость, воплощающая Спящего Врага людского…» – задумчиво пробормотал Мясников. Поезд тряхнуло, и Птицын изумленно и смешно крякнул, но Мясников не обратил на это внимания. Он словно уже начал раскопки – в глубинах своей памяти. Нетерпеливо прогрызая путь сквозь наслоения лет и обугленные руины жизни, он наконец нашел то, что искал.
– Плато Демеши, – прошептал Мясников, сам не веря в свою удачу. А потом повторил – на этот раз торжествующим воплем: – Это Гегамский хребет, Лавруша, Гегамский! Я работал там летом тринадцатого!
Взгляд Мясникова скользнул по пейзажу за окном – в свете фонарей на перроне какого-то полустанка проступали из тьмы деревенские дома. Они выглядели ненастоящими, искусными подделками, как рукописи Сулукадзева. Весь мир сейчас был рукописью Сулукадзева, все минувшие годы, – настоящее было только там, в поднебесье, среди источенных свирепыми бурями каменных истуканов-менгиров. Истуканов, среди которых выделялся один – изображавший чудовище со множеством рук и голов.
– Хм… Это к западу от Севана? – спросил Птицын, вновь принявшись копаться в саквояже. Наконец он извлек помятую карту, словно изгрызенную по краям мышами. – Где-то здесь?
Мясников кивнул… и вдруг побледнел от осознания огромной ошибки, которую только что совершил.
– Дай угадаю, о чем ты подумал, – хмыкнул Птицын, отмечая на карте возможное местонахождение каменной «мерзости». – «И на хрена он нам теперь нужен?» Да?
Против своей воли Мясников усмехнулся.
– Да ты просто медиум, Лавруша.
– Не беспокойся, мы тебя в утиль не спишем. Если что-то в тех горах и отыщется, ты должен быть там. Эта находка и твоя тоже, по праву.
Мясникова окутывала смертоносная мгла. Едкий, убийственный туман, густой и темно-зеленый, как болотная жижа. Эта дрянь пахла чесноком, к едкой вони примешивалась гарь от соломы, которую жгли перед окопами, – это якобы могло приглушить действие отравы. Тщетно. Как и пропитанные мочой тряпки на лицах Мясникова и его товарищей. Все тщетно. Справа Каевича рвет кровью. Его кожа позеленела, зрачки черные, как у змеи. Мясников даже не смотрит туда – он просто знает. Почему? Разве он уже был здесь?
Туман полнился искаженными, чудовищными силуэтами, сгущаясь почти до непроницаемой гноящейся массы, в которой разносились обрывки криков, грохот выстрелов, клочки молитв, которые бормотали умирающие… Грязь под ногами, с островками пожухлой от яда травы, усеивали мертвые тела. Мертвая земля, мертвые люди, мертвенная едкая дрянь, заменившая воздух, – все вздрогнуло от разрыва снаряда где-то в тумане.
Мясников повернулся вправо, к Каевичу, но увидел не его. Это был Птицын. Огромный, нелепый в унтер-офицерском мундире, изодранном, испачканном кровью и грязью. Мундире, который Птицын никогда не надевал, просидев всю войну в Петербурге. Но вот он – здесь. Умирает от попавшей в легкие смеси хлора и брома. И кожа его зелена. И зрачки черны, как у рептилии.
Мясников встретился взглядом с Птицыным и едва не закричал: в нем не было ничего человеческого. Это был взгляд чего-то абсолютно чужого, древнего, лишившегося рассудка от старости за миллиарды лет до того, как во мраке Вселенной родился первый свет. Оно смотрело на Мясникова с лица его друга. А потом ухмыльнулось, обнажив окровавленные зубы.
Выронив винтовку, Мясников закричал. Он вдруг понял, что был здесь прежде – но теперь все было не так, и это почему-то ужасало сильнее, чем газ, мертвецы, грохот канонады…
Крики и бормотания стали громче. Едкая, обволакивающая мир каша вдруг зашевелилась, словно сдвинутая с места ветром. Птицын – или что-то похожее на Птицына, неумело притворяющееся им – указало острием штыка куда-то вправо, продолжая ухмыляться. Мясников посмотрел туда и увидел в тумане тень. Огромную тень. Она приближалась. У нее были сотни рук и голов, шевелящихся в тумане, и Мясников понял, что как только увидит это, как только взглянет на него хоть на миг, то сразу лишится рассудка.
Птицын упал на колени, как богобоязненный верующий перед явившимся божеством. Он изрыгнул очередной поток крови, словно принося ее в жертву. А потом оно появилось из тумана. Мясников засмеялся, чувствуя, как и его легкие пропитывает кровь, как она рвется наружу. Он понял, чьими глазами смотрел на него Птицын. Туман вновь разорвал грохот артиллерийских залпов. Нет, шагов этого… этого…
Грохотал гром; черное небо над плато уже второй день раскалывали исполинские молнии. Палатка дрожала под натиском ветра и ливня. Мясников вздрогнул, когда его плеча коснулась чья-то рука.
– Вставай! Они добрались! – прокричал Птицын сквозь оглушительный громовой раскат. Мясников с огромным усилием вырвался из липкого, цепкого сновидения, тащившего обратно, как болотная трясина, и сел, оглушенный, на раскладушке, глядя в проем входа за спиной Птицына. Там метались тени от керосиновой лампы, висевшей снаружи, – свирепый ветер теребил ее, как собака, схватившая в зубы тапку.