Мы оказались у бабушки в небольшом домике в Уссурийске, и я долго не могла прийти в себя от восьмичасовой разницы во времени. Утром я вышла во двор и увидела огромных бабочек-махаонов размером с воробьев, гигантские листья лопухов в человеческий рост, крупные ягоды, похожие на вишню, почему-то прилепленные прямо к стволу дерева. Солнце мгновенно покрыло мою кожу пузырями. Спустя день, войдя в воду Амурского залива Тихого океана, я вышла из моря вся в крови, которая струилась из множества порезов на теле. Не сразу было ясно, что порезы появились от острых крабьих ракушек, которыми было унизано дно залива. Все это вызывало отторжение и неприятие. Мне стало казаться, что мир Дальнего Востока – жесткий, несоразмерный человеку, тем более маленькому, абсолютно непригоден для жизни. По улицам Уссурийска – так было принято – со страшным, низким гудением труб траурного марша – провожали гроб с покойником. Он стоял на грузовике открытый, а за ним шла процессия, которую замыкал надрывно бьющий в тарелки оркестр. Эти звуки вызывали у меня панику, я затыкала уши и убегала в подворотню. Не только мертвецы, но и сам вид гроба и даже кладбища порождали во мне неизъяснимый ужас. Однажды в Москве, выйдя из двери нашей квартиры, я увидела, как с верхнего пролета два мужика спускают сверху гроб. Лифт был небольшой, поэтому несли они его на руках. Я побежала вниз по лестнице, так, словно за мной гналась сама смерть. В Москве еще по старой, деревенской традиции ставили открытый гроб перед подъездом на табуретках, чтобы все соседи могли попрощаться с покойным. Я же всегда старалась пройти мимо, закрыв глаза.
В междугородней электричке, соединяющей Уссурийск с Владивостоком, постоянно ходили пограничники с автоматами. За несколько месяцев до приезда случилось трагическое столкновение наших пограничников с китайцами на острове Даманский, который находился совсем недалеко от этих мест. Родственники повели нас с мамой в пограничный музей, где целый зал был посвящен этой трагедии. Там я впервые увидела жуткие фотографии офицеров, изуродованных китайцами; с отрезанными ушами, выколотыми глазами, с вырезанными на теле иероглифами. Все эти впечатления слепились у меня в один образ – и стали называться «поездкой на родину». Я с удивлением спрашивала маму, как же она тут жила. Она только смеялась в ответ и говорила, что ей непонятно, почему я не вижу поразительной красоты этих мест.
– А как можно войти в лес? – спрашивала я.
– Никак, это – тайга, – отвечали мне смеясь. – Все деревья перевиты плющом и диким виноградом, по нему не ходят, а пробиваются при помощи топора или ножа.
Но ведь мама рассказывала мне про сказочные поляны с огромными пионами, леса, полные белых грибов и груздей. Где же все это?
– Не здесь, – отвечали мне. Надо ехать на поезде, а потом на машине.
Нет, этот мир преувеличенный, избыточный, я не хотела бы здесь жить.
Отец встретил нас каким-то иным человеком. Он был словно потерян. Похудел, осунулся и как-то странно всматривался в наши лица. В доме то тут, то там попадались наши фотографии. Они были вынуты из альбомов и лежали повсюду. Отец так никогда и не рассказал мне, что думал и чувствовал, оставшись один.
7
Все эти события с поездкой «на родину» случились два года спустя после того, как в 1968 году мы из нашей крохотной комнаты в коммуналке на Старом шоссе переехали в двенадцатиэтажный дом на углу Калининского проспекта и набережной Москвы-реки. Дом называли «генеральским», потому что он был возведен еще в конце 30-х годов для офицеров и генералов. Мы с отцом вместе поехали смотреть наши комнаты. Мы долго-долго поднимались в лакированном деревянном лифте с зеркалами по обе стороны кабины. На крашеной коричневой двери на табличке золотом сияло: «Полковник Малышев». Я с удивлением посмотрела на отца.
– Это наши будущие соседи. Представляешь, здесь всего одна семья, а не десять, как сейчас.
Я подпрыгнула.
Дверь нам открыл седой военный, но это оказался не полковник Малышев, а майор Кужельков; он судорожно увязывал книги и вещи в тюки, в его движениях была странная поспешность, словно он стремился как можно быстрее отсюда убежать. Именно в двух комнатах, освобожденных Кужельковым, мы и должны были поселиться.
Отец склонялся над ним и бодро спрашивал:
– Ну, и как жизнь, товарищ майор, как соседи?
Кужельков вздрагивал, на мгновение замирал над коробкой.
Не поднимая глаз, он тянул:
– Да как… люди разные, у нас не сложилось, может, у вас…
Отец в ответ лишь радостно тряс головой. Видно было, как ему нравятся две большие светлые комнаты после нашей одной, где мы жили вчетвером, как весело смотрит он вниз на проспект Калинина с копошащимися муравьями-людьми, на старые арбатские переулки, что ломают повсюду, как радует его строительство новой Москвы. Он хватал меня подмышки, подкидывал перед огромным окном, чтобы я испытала тот же прилив счастья, что и он.
Нашими соседями, а вернее, соседками, стали три женщины.
Мать – пожилая дама с седыми прядками, прикрывающими остренькие глазки, с постоянной ухмылкой, которая менялась от угодливой до саркастичной, и была вдовой полковника Малышева. Две незамужние дочери – Люда и Галя работали в закрытом военном учреждении. Первое время, встречая нас, они улыбались, но особенно их лица расцветали, когда они видели мужчин, и в первую очередь военных. Чем-то они походили на свою мать, но сходство это только начинало проступать на их тускнеющих лицах. Они считали себя дамами на выданье, устраивали у себя дома дни рождения с женатыми офицерами со своей службы, но их коллеги, прокричав тосты, поцеловав дамам на прощанье ручки, съев и выпив все, что было на столе, уходили домой к своим женам и детям. Наверное, Люда и Галя плакали ночами от несправедливости жизни; я то и дело слышала квакающие звуки из-под их двери. Но утром они накладывали на лица толстый слой пудры, надевали длинные юбки с бахромой, похожие на портьеры, вешали на руку по лакированной сумке и отправлялись на работу.
Как-то в самом начале нашей жизни в новой квартире Валентина Ивановна, так звали мать семейства, устроила мне экскурсию по своим комнатам.
Два непомерных, под потолок, резных буфета, покрытых черным лаком, мрачно глядели друг на друга с противоположных сторон гостиной. В скором будущем эти монстры, которых не могли ни разобрать, ни вывезти из квартиры, в каком-то смысле определят судьбу нашей семьи; все попытки найти размен, разъехаться – разбивались (по словам наших соседок) о зловещие буфеты. Словно эти ископаемые упирались лапами, чтобы никто не мог сдвинуть их с места.
Но пока я с изумлением оглядывала эти загроможденные комнаты, где царил полумрак, пахло нафталином и сыростью; меня изумило, что на всем – рояле, креслах, стульях и даже столе – были белые чехлы. Первым делом Валентина Ивановна подвела меня к окну; напротив криво торчал остов какого-то высокого старого дома, по которому глухо били каменной бабой.
– Это тюрьма, в которой сидела Надежда Константиновна Крупская! – с торжеством сказала она, а я от неловкости, не зная, что ответить, вдруг спросила: