Думаю, если бы мне предложили встретиться со мной самой, двадцатилетней, я бы отмахнулась: мне сейчас совершенно неинтересна та самонадеянная девица. К тому же её больше нет. Нигде… Возможно, это некая чёрствость – но это чёрствость хирурга, вынужденного с утра до вечера резать человеческое тело. Он режет и зашивает, а выхаживать больного – уже удел медицинского персонала. Вообще, в писателе гораздо больше от хирурга, чем от психолога, скажем. Он действует кардинально, отсекая целые куски плоти живого текста. И заодно – живой плоти своей жизни.
Но есть один отрезок в нашей с Борисом здешней жизни, к которому я время от времени возвращаюсь в мыслях – с постоянным изумлением, с горечью и… счастьем. Это первые месяцы в абсолютной и совершенной пустоте и невесомости нового мира. Я говорю об эмиграции. Я попыталась выразить эту безвоздушность, вернее, невозможность вдохнуть хотя бы кусочек воздуха, в повести «Во вратах Твоих». Повесть была напечатана в «Новом мире», имела успех, вышла в финал Букеровской премии.
Боюсь, мне даже близко не удалось передать в ней кромешный ужас, заброшенность и осиротелость безъязыкого и нищего человека, обременённого семьёй, в совершенно иной, чуждой твоему русскому языку земле.
Однажды, убираясь в очередной квартире (в то время уборщице платили только десять шекелей в час, но всё равно пятьдесят шекелей, полученных за пятичасовую уборку, позволяли мне купить в супермаркете полкурицы, лук, картошку и даже пачку вермишели и сварить семье обед на два дня), так вот, однажды я перепутала средство для полировки мебели со средством для мытья пола, которым и натёрла роскошный чёрный рояль «Fazioli».
Я тогда ещё не могла прочитать на иврите – что написано на баллончике, и, хотя по тусклому налёту на чёрной блестящей поверхности уже поняла, что происходит нечто катастрофическое, с каким-то космическим, свистящим холодом в груди продолжала тупо натирать бок рояля. Хозяйка поливала цветы на своём гигантском балконе размером с футбольное поле – всё равно со мной невозможно было поддержать беседу, да и кто я такая, с уборщицами не обсуждают жизнь, а то, что я могла бы сыграть на этом рояле фортепианный концерт Рахманинова, она и вовсе представить себе не могла. Я же тряслась, боясь представить, как она сейчас войдёт и увидит результат моих фортепианных трудов…
В общем, минут через пять, не выдержав напряжения и грядущего кошмара, я сбежала из этого дома и бежала до самого рынка Маханэ Иегуда, чтобы замести следы. От бега и ужаса я задыхалась – моя астма всегда оживляется именно в эмоциональной встряске, – а потом целый месяц всё ждала, что за мной придут, арестуют, посадят в тюрьму; взыщут деньги за ущерб, а поскольку денег у меня нет и никогда не будет, то… что? Пошлют на общественные работы? Клянусь, именно так я и думала.
Вот с этой женщиной, бегущей до рынка, словно по его тесным протокам можно было уйти от погони, с этой задыхающейся женщиной мне бы сейчас повидаться. Мне иногда так хочется её успокоить, обнять… – сейчас, тридцать лет спустя.
Потом жизнь сверкнула на автобусном повороте огромным кустом фиолетовой бугенвиллеи, я оказалась в Тель-Авиве и успешно прошла собеседование на должность редактора в русскую газету.
Газеты и издательства в то время выскакивали здесь как прыщи на заднице. Сами посудите: на страну обрушился миллион русскоговорящего народу. Разного народу, но в большинстве своём – читающего, желающего «хавать культурку», романсы там, я не знаю, ноктюрны Шопена слушать.
Тогда, в начале девяностых, всем и всюду было плохо: здесь плохо, в России плохо… Но поверх обречённости уже проступало это самое: живы-будем-не-помрем. У меня, как у редактора литературного приложения, был небольшой гонорарный фонд, и я печатала поэтические развороты – Игоря Иртеньева, Димы Быкова, Вити Коркия, Вити Шендеровича. В те жуткие годы какие-то пятьдесят долларов для российского человека много значили. И жизнь стала плавно покачиваться, показывать то один смешной фокус, то другой.
Видимо, просто я отходила от душевной судороги. Молодость брала своё, гормоны щёлкали кастаньетами.
Я в тот период страшно кайфовала, даже когда денег вовсе не было, даже когда мы жили в вагончике на сваях в очень опасном месте, на холме над Рамаллой, и на работу в Тель-Авив я добиралась с соседом в его легковушке, а ехали мы цепочкой хищных арабских деревень, с двумя – на всякий случай – стволами, если один почему-либо откажет. Это было в поселении, в Самарии – всё описано в романе «Вот идёт Мессия!»
Да, я кайфовала, потому что нет для писателя ничего слаще, чем вариться в этой каше, крутиться в водовороте лиц и типажей, уворачиваться от пинков судьбы, наблюдать и записывать. Писателю, особенно в молодости, – чем хуже, тем лучше. Копейки пла́тите – хрен с вами, выгнали – отлично, так мне и надо! Так вам и надо, сволочи, всех опишу!
И я честно всех описала – конечно, по-своему, по-писательски. То есть неузнаваемо. Я отомстила на славу: персонажи, состряпанные с матриц реально существующих людей, всегда гораздо ярче прототипов. И с каждым годом бледнея и тушуясь, крошась, опадая – прототипы молча уходят в старость и тлен.
А потом в очередной раз я вылетела за пределы круга…
Отражения мужа
Это было прекрасное время сотворения мира. Нашего собственного мира во всей его разноязыкой, разномастной и многоликой полноте. Это было время, когда мы вдруг осмелились высунуть нос в окно, откуда задували заманчивые ветра странствий. Сейчас думаю: как же это произошло – ведь денег в семье было не больше, чем раньше? Неужели мы стали отважнее, неужели мечта увидеть мир подмигнула нам и бормотнула, что, мол, и наплевать, однова живём, а денег – их всегда не хватает, о том, что как-нибудь, в рассрочку, помаленьку выплатим…
Сейчас уже и не вспомню. Зато отлично помню, как, оказавшись по делам в Иерусалиме, мы на улице королевы Шломционы увидели вывеску русского туристического агентства и, молча переглянувшись, взялись за руки и вошли туда. И как-то всё мгновенно сложилось: взлохмаченный турагент Саша сидел прямо в центре комнаты и улыбался нам обоим, и дешёвые билеты подвернулись, и тут же выплыла недорогая гостиница – не какая-нибудь, а «Рембрандт», на одноимённой площади в центре Амстердама…
Короче, судьба отозвалась на благородный порыв безденежного безумства и выпустила нас в большой мир. И понеслось, и закрутилось, мы ощутили вкус и силу ветра странствий: Амстердам и Париж, Прага и Ницца, Мадрид и Прованс, Венеция и Рим, Неаполь и Сорренто… Мир оказался горячим, булькающим, пылким, манящим… Он жадно открывался и отдавался воображению писателя и художника; он как бы догадывался, что будет вновь и вновь воплощаться в картинах и книгах.
Увиденные нами города воплотились в моих сборниках новелл, куда были включены картины Бориса, созданные им по следам наших путешествий; они так отзывчиво укладывались в темы моих новелл.
Когда нас буквально называют «соавторами», я улыбаюсь: похоже, люди думают, вот, вместе сели, придумали, написали. Нет, муж мой всё-таки художник, а если и пишет что-то буквами, так только собственную фамилию на обороте холста. Или, случается, какую-то теоретическую абракадабру живописца – в блокноте; прочесть её невозможно, ни черта не разобрать. Как-то он пробовал мне диктовать. Я послушно записала всё до единого словечка. Потом перечитала: всё равно ни черта не разобрать!