* * *
Моя Корделия!
Ты никогда не воображала, что я могу стать таким, каков я теперь, но ведь и я никогда не воображал этого. А что, не изменилась ли в сущности ты сама? Возможно ведь, что изменился не я, а твой взгляд на меня. А может быть, и я действительно изменился, изменился потому, что люблю тебя, да и ты изменилась, потому что я люблю тебя. Прежде я смотрел на все окружающее с высоты величия, в холодном спокойствии разума. Ничто не могло ужаснуть меня. Пусть даже в мою дверь постучался бы выходец с того света, – я, как Дон Жуан, спокойно взял бы в руки свечу и бестрепетно пошел отворять. Я не задрожал бы, столкнувшись лицом к лицу с этим ужасным гостем. Но случилось иное: за дверью был не бледный бескровный призрак, а ты, моя Корделия! Не холодное веяние могилы, а жизнь, юность, здоровье и красота так и хлынули мне навстречу! Рука моя дрожит, я не могу держать свечу. Я отступаю перед тобой, не в силах оторвать от тебя взгляда! Да, я изменился, но как? В чем состоит это изменение? Не знаю. Я ничего не могу прибавить к этим загадочным необъяснимым словам: я изменился.
Твой Йоханнес.
23 августа
Моя Корделия!
Любовь – тайна; помолвка – разоблачение. Любовь – молчание; помолвка – оглашение. Любовь – тихий шепот сердца; помолвка – громкий крик. И несмотря на все это, наша помолвка, благодаря твоему искусству, моя Корделия, скроет нашу тайну от глаз посторонних. В непроглядном мраке ночи нет ничего опаснее маленького огонька, вводящего в заблуждение больше, чем сама тьма.
Твой Йоханнес.
24 августа
Она сидит на диване у чайного стола, я – рядом с нею. Она держит меня за руку; головка ее, отягченная наплывом дум, склоняется на мое плечо. Она, по-видимому, так близка ко мне и в то же время так далека от меня. Во всем ее существе просвечивает какое-то затаенное сопротивление, ненамеренное или обдуманное, но инстинктивное сопротивление женственности. Впрочем, сущность женщины в том и заключается, чтоб отдаваться сопротивляясь. Она сидит на диване у чайного стола; я рядом с ней. В биении ее сердца не слышно пылких желаний, в колебании груди – тревожной тоски; сердце бьется спокойно, грудь вздымается ровно, в лице мягкие переливы красок. Что это? Любовь? Нет. Она только прислушивается, внимает. Она прислушивается к крылатым словам, она жадно внимает им. Эти слова, хотя и слетают с уст другого, но все равно что ее собственные. Этот голос как бы раздается в ее собственном сердце. Он сулит блаженство и ей, и другому.
* * *
Что я делаю? Обольщаю ли я Корделию? Совсем нет; это меньше всего входит в мои намерения. Хочу ли украсть ее сердце? Напротив, предпочитаю, чтобы моя возлюбленная сберегла его. Так что ж я делаю? Я придаю своему сердцу новую форму по образцу ее сердца. Художник рисует на полотне черты возлюбленной, скульптор лепит ее формы; моя работа тоже нечто вроде скульптуры, конечно, в духовном смысле. Сама Корделия не знает, что сердце ее служит мне моделью; я пользуюсь им тайно, и это – единственное лукавство с моей стороны; в этом смысле можно, пожалуй, сказать, что я украл сердце Корделии, как Рахиль украла сердце Лавана, тайно похитив его домашних богов.
27 августа
Обстановка, как рамка действия, имеет, без сомнения, большое влияние на человека; она сильно и глубоко врезается в память, или, вернее, в душу, – и не изглаживается никогда. Сколько бы лет не пришлось мне прожить, я никогда не сумею представить себе Корделию иначе, как в этой обстановке, в этой маленькой гостиной. Когда я прихожу к ним, горничная обыкновенно провожает меня через зал в маленькую гостиную, и в ту минуту, как я отворяю дверь, ведущую в последнюю из зала, Корделия отворяет другую дверь из своей комнаты, так что наши глаза встречаются еще в дверях. Гостиная такая маленькая, скромная и уютная, что скорее походит на будуар; она смотрит одинаково мило и уютно со всех пунктов, но мое любимое местечко – это диван. Я сижу на нем обыкновенно рядом с Корделией; перед нами стоит круглый стол, с него красивыми складками спускается изящная скатерть. На столе лампа. Формой она похожа на цветок, пышно развернувшийся под стеклянным колпаком, прикрытым прозрачным абажуром. Абажур этот так тонок и воздушен, что дрожит от малейшей струи воздуха. Цвет и форма лампы напоминают Восток, а легкое колебание абажура – тихое веяние этого далекого края. Пол гостиной скрыт под затейливо сплетенной циновкой, сразу выдающей свое иноземное происхождение. Иногда я беру лампу исходной точкой для полета моей фантазии: я воображаю тогда, что сижу рядом с Корделией на траве под тенью роскошной пальмы. Иногда же плетеная циновка переносит меня с ней в кают-компанию корабля. Мы плывем по волнам безбрежного океана. Диван стоит далеко от окна, поэтому окружающих строений не видно, а взор прямо устремляется в далеко уходящий, синеющий простор неба. Вследствие этого иллюзия еще усиливается. Сидя рядом с моей возлюбленной, я заставляю эти картины проноситься над окружающей нас обстановкой, и они скользят легкой воздушной толпой снов, проходящих мимо изголовья спящей красавицы. Обстановка вообще играет большую роль, особенно в воспоминаниях. Эротические отношения должны быть обставлены так, чтобы впоследствии легко было воскресить в памяти картину всего, что было в них прекрасного. Вот почему следует обращать на обстановку особенное внимание и, если ее нет или она не соответствует предмету, создавать ее искусственно.
Данная обстановка, однако, как нельзя более гармонирует с существом Корделии и с ее любовью. Совсем иная картина встает в моем воображении, когда я вспомню Эмилию. Ее я не могу, или, вернее, не хочу даже, представить себе иначе, как в маленькой стеклянной галерее, выходящей в сад. Двери открыты настежь, и взор невольно упирается в маленький тенистый садик, ставящий предел его желанию следовать за убегающей вдаль дорогой. Эмилия была прелестна, но не так богата душевным содержанием, как Корделия, и вся обстановка была тоже как будто рассчитана на это. Пол галереи почти не возвышался над уровнем земли, и взор держался преимущественно земного, не стремился смело и необузданно вдаль, а спокойно отдыхал на переднем плане картины. Как ни заманчиво убегала из глаз дорога, она все-таки не в силах была соблазнить взора: он как-то мельком обегал кругом все небольшое видимое пространство и возвращался обратно, чтобы вновь и вновь сделать тот же самый круг. Обстановка, окружающая Корделию, напротив, не должна иметь переднего плана, а лишь бесконечный простор горизонта. Сама Корделия не должна быть прикована к земле, а свободно парить в воздухе, не ходить, а летать, не описывать все тот же круг, а неудержимо стремиться вперед!
* * *
Стоит только самому стать женихом, и все почтенные товарищи по несчастью принимаются откровенничать, посвящая тебя во все свои дурачества. Несколько дней тому назад кандидат Петерсен просто надоел мне своими рассказами о милой девушке, своей невесте. Он сообщил мне, что она прелестна, – это я и без него знал, что она очень молода, – и это для меня не новость, что, наконец, молодость ее и есть одна из причин, заставивших его остановить свой выбор именно на ней: он желает перевоспитать ее по своему идеалу. Скажите пожалуйста! Этакий несчастненький кандидатик и такая цветущая, жизнерадостная девушка! Я уж довольно старый практик и все-таки не дерзаю приблизиться к девушке – этому перлу создания, иначе как с целью самому учиться у нее. Оказать же на нее какое-нибудь воспитательное влияние я могу лишь настолько, насколько сумею научить ее тому, чему сам выучился у нее.