Эти леденцы теперь и выписаны на лице скелета.
Папа, наряженный в одежды с той картинки, поворачивается ко мне и произносит мое имя:
– Клак-клак-клак.
Из кухни доносится голос Сейнта:
– Воссоединение семьи, а, бато?
Папа поднимает костистые руки, чтобы заключить меня в объятия. Я не хочу прикасаться к нему, но выбора у меня нет. Он идет ко мне, я держу нож с выкидным лезвием и мог бы ткнуть этим лезвием ему между ребер, но я никогда не поднимал на него руку. Пусть он и мертвец, снова и снова повторяющий мое имя, мы обнимаемся.
У меня под глазом появляется гребаная струйка жидкости, так мне кажется, но в последнее время у меня много тяжелых переживаний.
– Меня забыли? – спрашивает Сейнт, как будто ему одиноко.
Отпустив меня, Папа отправляется на кухню и приносит оттуда сахарный череп, который лежит в локтевом сгибе и вращается то в одну сторону, то в другую, как йо-йо
[58].
– Сумасшедший дом какой-то, – говорю я, глядя то на одного, то на другого и покачивая головой. – Я даже не знаю.
– Это ничего. Показать тебе кое-что? Валим отсюда, распишем город, найдем черепа красоток.
Клак-клак-клак.
Даже не оглянувшись, Папа и Сейнт распахивают парадную дверь и выходят из дома.
Я иду следом, но в поисках опоры наваливаюсь на парадную дверь, и она скрипит – от того, что я вижу, ноги у меня делаются ватными. Я почти отворачиваюсь, хотя зрелище, которому я стал свидетелем, не более безумно, чем говорящий, сделанный из сахара череп или несущий его покойник-Папа.
Иссиня-черный и электрик – таков цвет ночного неба, мерцающего и гудящего, как лампы круглосуточно работающего ресторанчика. Надвигаясь, растут в размерах тени, припорошенные агатовой пылью, стрелой проносятся по переулкам густонаселенной вселенной. Глаза пытаются разобрать что-то в полумраке, понять, что это передо мной, потому что серпообразный месяц представляет собой перекошенный в ухмылке зубастый рот с торчащей из него сигарой, огонек которой разрастается во вспышки петард, отчего мои руки, рефлекторно вскинутые перед лицом, отбрасывают тени. Звезды тоже пульсируют – вы такого еще не видели, – как фейерверки «огненное колесо», розовые сердечки и крутящиеся конусы лимонного снега, исчерченные тонкими зигзагообразными полосочками, изгибающимися, как волокна в пряже, и если распутать их, то все развалится…
Если долго всматриваться, то закружится голова.
Я только и могу вымолвить:
– Что?.. Как?.. Где дневной свет?..
– Сейчас полночь, бато.
– Да ведь еще утро, часов десять.
– Это День мертвых, чувак. Здесь всегда полночь.
Я киваю, типа окей, и понимаю, что это безумие, но я как бы чувствую, что принадлежу этому миру, как можно принадлежать странице комикса, в которую вступил в каком-нибудь магазинчике, где все продается по одной цене.
– Круто! – восклицает Сейнт при виде моей машины. – Клевая тачка! Я на переднем!
Я не узнаю свою «Импалу», припаркованную у тротуара, так она изменилась. Багажник открыт, как гроб, обитый изнутри красным шелком, но вместо покойника в нем цветы – ноготки всех оттенков желтого. Колеса – не что иное, как солнца, темно-синие, как чернила для татуировок, окруженные изгибающимися языками пламени. Машина расписана черепами, да-да, тут всевозможные черепа на любой вкус: забавные с подмигивающими глазами, ужасные с клыками и даже сексуальные на вид, например Мамаситы
[59], с изумрудным дымом, идущим из пустых глазниц, и все эти черепа лязгают зубами.
Папа садится на заднее сиденье у меня за спиной и кладет Сейнта на переднее пассажирское сиденье рядом со мной.
– Заводи, – говорит сахарный череп.
– Куда едем?
– А ты как думаешь?
Клак-клак-клак.
Кажется, я все время знал, куда мы собираемся…
К Сэнти.
И вот мы едем, и это напоминает мне, как мы с ним ехали в последний раз… Мать вашу! Все напоминает мне Сэнти: прикосновение его длинных пальцев, которые всегда безумно горячи; то, как он понижает голос, желая шепнуть мне что-нибудь, что не должны слышать другие; даже запах его волос, смесь оливкового масла с помадой, они просто светятся, ничего подобного вы в жизни не видали.
Мы выросли в одном и том же квартале, вместе катались на велосипедах по бульвару Уиттиера
[60], как более взрослые члены уличной банды – ездили медленно и неприметно. Когда мне было девять, он впервые взял меня с собой пострелять, и мы отбивали пулями горлышки бутылок в бетонных каналах реки Лос-Анджелес. Он вел мое дело, когда я оказался в ж… Другие не уважали меня за то, что я чуть худее, чуть меньше ростом, чем большинство в квартале, может быть, я иногда несу всякую фигню, но Сэнти всегда меня защищал… И даже когда я стал старше и уже хотел быть настоящим мужчиной и своим в Истсайдской банде «Белого забора», Сэнти направлял меня.
Теперь его нет, как и всех остальных, кого я любил, вроде Папы, вроде Абуэлиты…
– Погодите, – говорю я, – мне в голову пришла одна мысль.
– Так ты умеешь думать? – спрашивает Сейнт, будто умник.
– Я сделал твой череп, и вот ты здесь. Йоли сделала Папин череп, и он тоже здесь. Но Абуэлита… Ее череп сделала Цыпочка. Отчего же Абуэлиты нет с нами?
– Дорога сюда из Хуареса занимает больше времени.
– Ах да. – Я киваю так, будто мне следовало это знать.
– Клак-клак-клак. – Папа хочет вспомнить об Абуэлите так, как я вспоминал о Сэнти.
– Клак-клак-клак, – говорит он снова, когда я поворачиваю руль, сделанный из мяты перечной, и направляю машину через наш квартал от Четвертой улицы к Лорена мимо улицы Фресно и Конкорда.
– Клак-клак-клак, – продолжает он, и тут уж самые разные люди, люди нездешние, призраки людей. Я вижу сквозь них, как это всегда говорится в историях о привидениях, они состоят наполовину из тумана, наполовину из плоти, и только лица у них шикарно расписаны по случаю Дня Мертвых, и глаза горят зеленым, как расплавленный нефрит.
Есть здесь и другие, скелеты вроде Папы, а вон безголовые конкистадоры на скакунах из папье-маше, вон марширующий оркестр с латунными духовыми инструментами, то есть я хочу сказать, что инструменты идут сами собой на крохотных ножках, играя безумные мелодии. Вон развевающиеся знамена, похожие на персидские ковры, вон волки, вырезанные из агавы, даже кошки и собаки расхаживают на задних лапах, будто так и надо, глаза у них огромные и круглые, как блестящие золотые колеса.