Опять же не раздумывая, я со всей силы трахнула ее головой о проломленную стену зиккурата, врезала ее черепом по кирпичам. Кожа у нее на голове лопнула, брызнуло красным, слышно было, как что-то хрустнуло. Говоруля отпустила меня, я отпустила кувалду, уронив ее едва-едва не себе же на ногу, обхватила то, что осталось от моего запястья, прежде чем изойду кровью на полу. Знала я, что надо жгут наложить – и быстро, – только чем… рукавом? одной из перчаток? Шнурком ботиночным?
Потом с пола до меня донеслось нечто невозможное: плаксивый, сдавленный звук, захлеб с тягучими гласными в конце. Говоруля пыталась заговорить.
Не хотела я глядеть, да глянула. Волосы у нее своротило в одну сторону, челюсть – в другую, казалось, на одной коже повисла. Окровавленные зубы сверкали на меня, вкруг них весь рот разбитый, слюни текут. То ли то губа, то ли лишь мясо на месте, где губа была?
– Не смей! – гаркнула я на нее. – Просто… просто не смей. Лежи себе.
Она забормотала, кровь запузырилась. Сплюнула сгусток зубного крошева у моих ботинок. А потом, будто и не слышала меня, как-то сумела…
– Йухуууу… Йууу. Дюнт. Й’дюнт… кнууух.
О, Боже, да заткнись ты и сдохни! Вслух же выпалила:
– Да я и знать не хочу.
– Бббахххх… – Словцо унеслось, почти стихло, прежде чем она снова начала: – Бахххх, бахххх… ттттт…
(однако)
Шум посильнее прервал ее, на этот раз изнутри зиккурата – шевеленье, треск. Кирпичи и куски кирпичей посыпались разом, как оползень, как лавина. Как раз тогда-то эти и появились, в тот самый момент, словно их позвали, в момент, когда дурно сложенная пирамида позади меня раскрылась, словно кокон, пыльное каменное семя проросло.
При том, что Говоруля все еще задыхалась у моих ног, изрыгая кровь и слизь, сдавленное бормотанье начиналось низко, резко взмывало в верха, какой-то шепчущий шорох (от него кожа мурашками шла), доносившийся ни с какой конкретно стороны или со всех сторон разом. Вокруг меня стены и стойки, казалось, размывало, пеной покрывало, как бутылку с пивом, когда крышку сковырнешь, над головой же крыша тьмы продолжала бурлить, но вот резкости прибавилось, и каждая черная точка вдруг оказалась насекомым сродни той твари, какую я раздавила. Прыская на асимметричных ножках, прыгая на покореженных и перепончатых крылышках, они налетали тысячами, десятками тысяч. Говоруля и я оказались в окружении – островками в приливной волне.
Поскольку руки свои, распухшие и онемевшие, я держала будто вместе склеенными, то не было никакой надежды схватить какое-нибудь оружие, уж во всяком случае не то, каким махать нужно… все ж я пошарила по ремню, отыскивая что-нибудь, хоть что, пока пальцы моей раненой руки не уперлись в бочонок с отравой, который уцелел при моем падении. С трудом, неловко я открыла его и, поворачиваясь по кругу, густо насыпала вокруг себя кольцо из желтовато-белого порошка, типа соли, чтоб держать демонов на расстоянии. Стоило подняться в воздух химической вони, как налетевший рой в ужасе отшатнулся, и твари побежали, перелезая одна через другую и расчищая мне дорожку. Коль скоро я не позаботилась посыпать вокруг Говорули (такое мне и в голову не пришло), от нее не осталось, считай, ничего, кроме слабо дергающейся фигуры под копошащимся ковром из насекомых. «Хорошо, – подумала я, вдруг чересчур обессилев, чтобы переживать. – Только праведные и подобающие».
Я поплелась дальше, дрожа и топая, даже когда колени подо мной подгибались и понемногу отказывались служить, даром что убежденности, что доберусь до места, откуда Говоруля вошла сюда, у меня не было, все казалось, что отравы не хватит, все ж попытаться решилась. И вот, когда я дошаркала до дальней стены, развалины зиккурата вспучило, кирпичи слетали с него, словно кожа со змеи, я не удержалась, оглянулась и захлопала глазищами, следя за тем, как сидевшая внутри девочка потихоньку высвобождается, не столько распрямляясь, сколько извиваясь, – голая, окровавленная и вся в синяках.
Руки-ноги у нее были палками: одни кости да жилы, – я могла бы сосчитать у нее все до единого ребрышка даже при таких потемках. Что еще хуже, попка и бедра были покрыты массой никогда не лечившихся болячек: сукровичные, сочащиеся струпья поверх струпьев, которые отставали, когда девочка распрямлялась, и тягуче, липко отваливались. Ее никогда не стриженные волосы напоминали шерстяное крысиное гнездо: один сплошной колтун, продраться через который расческой не было никакой надежды, его нужно было сбривать или вычесывать, выщипывать понемногу, как паклю. Глаза у нее были громадные – пустые и мертвые.
Вот так выглядело существо, рожденное невинным, спустя семь лет после того, как его лишили всего необходимого, чтоб быть существом человеческим. Она никогда не видела света снаружи, никогда не ходила, выпрямившись во весь рост, дьявол, видя, как не получается у нее это, я потеряла уверенность, что девочка знала, как это делается. Никто никогда к ней не притрагивался, не заговаривал с нею. Не знала она никаких иных запахов, кроме вони мусора и собственных отложений. Она была пустотой в форме тела, в каком дрожь от боли до того укоренилась, что девочка, похоже, едва ощущала ее. Лишенная имени, лишенная любви, несведущая. Души лишенная.
Не помню, когда я поняла, что реву, но порядком проревела, пока поняла. Попытаться и коснуться ее, погладить, стараясь утешить, было бы бессмысленно, само понятие «утешить» было куда как мелко, куда как запоздало… только лучше все ж или хуже, а я не посмела. Все во мне инстинктивно восставало против нее, будто бы полнейший ужас ее существования образовал горизонт событий и не было никакой возможности переступить его обратно с места, где был он когда-то проломлен.
Будто услышав мои мысли, девочка вдруг резко вскинула голову, метнула оцепенелый взгляд, зрачки ее расширились. Вся дрожа, она, казалось, воспаряла вверх – прежде чем я поняла это, она уже полусидела наверху пирамиды, где разбитые кирпичи впивались ей в колени, и широко раскинула руки. Раскрыла рот, обнаружив, что он поразительно полон зубов – щербатых, ломаных, бурых. Потом она сделала один судорожный вздох, выпятив впалую грудь…
…и стала петь.
То был тот самый вибрирующий звук, скрипучее жужжание, резко скакнувшее вверх и приятное, которое издавали насекомые и от которого мурашки пробегали по телу. Едва вырвалось оно из ее рта, как вся миллионная рать тварей ровно взорвалась, зажужжав в ответ, зов их возвышался и ничуть не падал, он стал громче бомб, громче ураганного ветра, срывающего крыши. Хор жутких ангелов. Я тоже завизжала, только мой собственный голос пропал в этом гаме, здоровой и покусанной рукой я плотно зажимала то одно ухо, то другое в напрасной попытке заглушить его. Ведь, как ни жуток был этот звук, слышала я всего лишь намек, простейшую зыбь, возвещавшую о чем-то еще, скрытом под ней: тихо, отдаленно. Нарастая.
Пол, стены и потолок прорывались вокруг меня, вокруг нее, насекомые изливались живым омутом, водоворотом. Они тучами слетали на нее, свою чахлую маленькую музу-королеву, цеплялись, чтобы рядами усесться ей на плечи, спину, волосы, словно птицы Хичкока. После чего откидывались назад, выставляли брюшки, на каких проблескивали письмена ублюдочного ангельского жаргона Говорули, и, трепеща в такт множеством своих крылышек разом, поднимали нечеловеческую бурю.