Закрываю глаза, говорю, что существует такой вид, который я называю Вспятами за неимением названия получше. Что, по причинам для нас неясным, они двигаются во времени вспять, поступательно, точно так же, как…
– У хамелеонов, – говорит д-р Робертсон, уже скучая от моей попытки, прищипывая ее еще до того, как она даст росток, – это называется баллистическое движение языка.
Вместо того чтобы помолчать да подумать, говорил ли я это ей или нет, про хамелеонов-то, я подался вперед, разволновался и стал рассказывать ей, что я видел действие этого языка в момент удара, когда он вспучивается в форме шляпки гриба. В форме пса, которого я когда-то знал.
А что страшит меня сейчас, так это то, что, если я не помогу этим Вспятам с движением в прошлое… принеся себя в жертву их голоду?.. если не помогу, то тогда они слишком долго останутся в данном моменте, а данный момент обрушится под новой тяжестью и в любом случае прихватит меня за собой.
Я кивнул в ответ на реакцию д-ра Робертсон:
– Так вы считаете, что неизменность мира зависит от вас?
Я ущипнул себя большим и указательным пальцами за переносицу.
Она говорила это и в нашу первую встречу. В связи с тем, что сама же называла маниакальным поведением. По поводу того, чтобы торчать в комнате спустя время после окончания встречи, чтобы наконец-то сосчитать все палочки на этих мини-блеклостях раз и навсегда.
Я (в ответ на не заданный ею вопрос): Это не нарциссизм. Это на самом деле.
Она: Люди справляются разными способами, Чарльз.
Я: Вы говорили мне, что справляться – значит, на самом деле, откладывать.
Она: А вы рассказываете мне про путешествие во времени. Про перенесение боли от какого-либо события или ситуации нетронутой в совершенно иное время. Скажите же мне, что мы не говорим об одном и том же?
В груди у меня что-то малость оборвалось. Глаза жаром запылали. Рука, державшая телефон, задрожала. Я знаю, потому что мне это видно. Он в моей ладони. И он не включен.
Это неважно.
– Я могу доказать это, – говорю, держась решительно. Так самоубийцы ступают на свой последний в жизни мост. Так алкоголики входят в винный магазин.
Когда я открою дверь и увижу, что большой тощий пес из прошлого здесь, тогда я буду прав.
Если же я один здесь, в Вечной Форелии, что ж. Это будет значить нечто иное, разве нет?
Идя к двери, я сознавал, что пробираюсь сквозь домино. Я почти слышал, как костяшки постукивали одна о другую.
Вот так когда-то мы объясняли детям, что такое колледж, когда они еще в школе учились: толкаешь одну костяшку домино: «Углубленная мировая история II» вместо просто «Мировой истории II», скажем, – и следующая, которая упадет, будет дверью приемной комиссии колледжа, и так – до горизонта, разве нет? Вторая звезда справа, и все такое.
Но домино, они повсюду.
Я ведь здесь, в хижине, один не случайно. Вовсе нет.
Если Лаура не увидела бы своего старого (и страстного!) школьного поклонника в спортзале. Если сестрица моя, наследуя, предпочла бы взять хижину вместо наличных. Если Хайниш на работе позволил бы мне всего две недели, а не эти целых шесть. Если пакет с кошачьей едой, на котором я, балансируя, скольжу по коридору, растекался бы по кусочкам, так что мне нужно было бы смотреть только за этим, а не в какую из открытых дверей. Если я, скрестив ноги под одеялом, убедил бы себя, что в спальне холодно стало, а так я смогу продержаться немного дольше.
Если, если, если.
Последней костяшкой домино станет моя рука, врезающаяся в ручку двери и держащая ее вопреки себе самой.
Из гостиной доносится какой-то вежливый стук, вот. Я бы назвал его застенчивым стуком.
Больше никакой, значит, телесности Роджера.
Этот Вспят просигналил о неверном подходе. Будто он расстраивает меня на базисном уровне, будто заставляет жить в двух временах разом. Вид собачьей маски, сползающей с черепа, служит лишь напоминанием о жестокости того, очень давнего, утра.
А сейчас происходит то, что д-р Робертсон («д-р Робертсон») сама (само) вышла (-ло) за черту деревьев под жестокое для ее паутинного тела солнце. Теперь стоит на моем коврике у порога (Лауры коврик) босыми ногами, которые грязью покроются.
Что у нее за причина не надевать обуви?
Она в том, что на наших встречах по вторникам она всегда сидит с того момента, как я захожу, и до того, когда поднимаюсь, чтобы уйти. Никогда не видел ее ног, приходилось просто принимать на веру, что они, в основном, человеческие и укрыты кожей, по цвету под стать всему остальному в ней.
Этот Вспят всю голову мне расковырял, отыскивая себе визуальные образцы. И надлежащие голосовые шаблоны.
Стоит его поблагодарить. Если бы «д-р Робертсон» картавила свои фразы по-попугайски, когда и слова-то словами не были бы, я наверняка побежал бы и тем засадил этого Вспята в данном моменте на мель безо всяких средств к существованию, так что пришлось бы ему сожрать данный момент времени полностью, моменты веков или эпох попадали бы в том направлении. Вроде костяшек домино.
Похоже на богов, разве нет? Что еще смогло бы так основательно встряхнуть действительность?
У нас, у людей, на все наготове легенды. Всегда полагал, что они выдают нашу потребность верить в некую бо́льшую реальность и наше возможное место в ней. Теперь-то я понимаю, что некоторые из этих верований основаны на наблюдении. В самом деле, в этих сказках никак не могло бы быть здравого смысла, поскольку развитие и причинность всегда действуют разнонаправленно. Они никогда не складываются в свидетельство, зато – в миф, особенно если принять во внимание разнообразие д-ров Робертсон, каких Вспяты использовали на протяжении истории в попытках общения с нами, в попытках прочувствовать нас.
Наверняка Вспяты могли съесть нас, если б захотели – с нашего ли согласия или без такового, однако… разве так себя ведут? Разве не изнуряет основательно слепое насилие? Во всяком случае, оно не может служить морали. На шкале времени, где следствие предшествует причине, вопросы правого и неправого толкуются таким образом, к осмыслению какого я и подступиться не силах.
Знать, что я часть чего-то столь вечного, столь таинственного, столь грандиозного, – это наполняет меня своего рода спокойствием.
Словно бы в ответ на такое осознание: мое принятие, мою готовность, мое понимание, что дети одолеют скорбь, чтобы принять мое отсутствие, оставить его позади – опять раздался стук в дверь, вроде подчеркивания. Вроде утверждения. Вроде напоминания мне.
Положив телефон на стол, я на негнущихся ногах двинул по рентгеновскому туннелю своей жизни, к двери, которая во всякое время ожидала меня.
А то, что вышел я в домашних тапочках, было просто знаком укоренившейся морали, когда гость твой тоже приходит босым.