Они прощупали отстой на дне вертикального ствола на тот случай, если вдруг Дрю совсем выбросило из машины, но я знал: там они его не найдут. Он исправно пользовался ремнем безопасности. Нет, его по склону надо искать.
– Может, у него сознание помутилось, – убеждала Кэйти. – Если он ударился головой, может, он по инстинкту действовал. Когда попадаешь в беду…
Прокладываешь путь под горку.
Такие инстинкты присущи лыжнику, у какого голова закружилась или он в темноте оказался. Дрю на лыжах с шести лет стоял. Теперь это был складно сложенный малый с лохматой шевелюрой, кто учил других шестилеток, как съезжать по снегу с гор, и слалому. Когда двойняшки окончили школу, Кэйти уже знала, чем ей хочется заниматься и где, а Дрю так и не мог выбрать колледж, как не мог и сказать, когда будет готов к выбору. С такой меркой, как жизнь, что значит год-другой для того, чтобы узнать получше самого себя?
Впрочем, кататься на лыжах он любил и щедро делился своим восторгом от этого, будучи до смешного терпелив с ребятишками, так что был своим на склонах Поконо. Сезон растянулся до первой недели апреля, и вот уже неделю как он был дома. Дрю всегда считал, что дома он в большей безопасности.
Прокладывай путь под горку. Потому как под горой – помощь.
Трудность с этим треклятым наклонным стволом была в том, что на расстоянии примерно в два городских квартала от точки, где машина встала, склон уходил под воду, по-видимому оставшуюся после паводка девятнадцатимесячной давности.
Так что надежды наши еще и тонуть стали.
Вызвали самого сообразительного на свете дайвера, опытного в исследовании затопленных пещер, кто оценил здешние условия как худшее из всего им виденного на свете. Его фонари не на многое годились в этой черной, илистой воде. Никаких карт, темень хоть глаз коли, видимость в пределах дюймов, возможность еще одного структурного обрушения… Никому не нужно было рассказывать мне, что таким опаснейшим делом ныряльщику не приходилось заниматься никогда. И ради нас. Чтоб разум наш был в покое.
Когда он, проведя несколько часов под водой и не обнаружив тела, собрал вещички, у меня в душе уже не осталось ничего, с чем можно бы поспорить.
К концу недели утешаться стало нечем, а утешать некому. На улице только оставалась большая, мешающая дыра, которую требовалось заполнить. Начали грузовиками ссыпать в нее камни и землю, потом заливали одним замесом бетона за другим.
– Нельзя позволять им делать это, – твердила мне Кэйти, исступленная едва не до слез. – Дрю не мертв. Я бы знала, если б он умер.
Нет горше чувства неудачи, чем показать перед своими детьми, насколько ты на самом деле несостоятелен. Не супергерой для своего сына. А теперь для своей дочери – беспомощный перед бюрократией, пытающийся пустить в ход логику, чтобы заставить ее принять немыслимое. Я не отрекался от Дрю, смиряясь с тем, что он погиб. Просто признавал, что он был бы там, внизу, в ожидании спасателей, если бы сумел уцелеть.
– Ты ошибаешься. Ты ошибаешься, – твердила мне Кэйти. – Тебе было бы легче согласиться с тем, что я знаю, если бы мы были одинаковыми? Если бы я была его братом или он был бы моей сестрой, и мы были бы в точности похожи? – Она покачала головой, ставя крест на мне, если не на Дрю. – Все равно есть это у двойняшек. Все равно ты не понимаешь.
Утешение искать в чем угодно, что до меня, то единственным источником, откуда оно исходило, было смотреть за тем, как разбредались зрители безо всякого вознаграждения.
Никакого тела для вас, проклятая вы лига упырей.
Привыкание шло медленно.
Неделями Джинни двигалась, чаще обходясь молчанием, держась от меня подальше. Часами лежала она, свернувшись в клубок, на кровати Дрю. Открывала его гардероб и зарывалась лицом в его одежду, горе ее отдавало чем-то звериным: вобрать в себя его запах, словно это помогло бы найти его по следам. Я стал опасаться, что мне уже никогда полностью не вернуть ее.
Больше всего она оживала, когда звонила Кэйти, вернувшаяся в Питтсбург и старавшаяся закончить семестр, в котором очень многое упустила. Мне было заметно, что когда Кэйти звонила, то говорила с матерью о Дрю так, словно бы он все еще был в живых. Помогало ли это? Я уже больше разобрать не мог, что здраво, а что нет.
Вам бы переехать, советовали нам люди. Я понимал, о чем они думали. Всякая наша с Джинни поездка по этой улице обращалась бы в прокат по могиле нашего сына. Как, скажите на милость, творить такое и как избежать такого? Что до соседей, то, возможно, и тут себялюбие причастно: если бы мы остались, то служили бы напоминанием о том, что и соседи раскатывают по могиле.
Мы с Джинни поговорили об этом, хотя бы для того, чтобы открыто выяснить: для нас поступить так невыносимо. Это было бы вроде попытки стереть его, изгнать из памяти.
Там, внизу, нет Дрю, решили мы. Он ушел. Та же часть его, что осталась, она тут, в этом доме. В этом доме. Во дворе. В этом дворе. Вон в том клене у ограды, который мы посадили саженцем, когда Дрю было пять лет, и я помню тот день, помню, как он думал, что помогает. С собою этого не возьмешь. Наш задний двор был первым лыжным склоном Дрю, когда ему было шесть, и он каждый свежевыпавший снег утаптывал в склон ради трех секунд радости зараз. Спальня – это его цвет, мы разрешили ему самому выкрасить ее, когда ему было четырнадцать, и помним, как были расстроены, когда ему пришлось заниматься покраской пять раз за восемь месяцев, чтобы добиться идеального сочетания синего и белого. Все это – он. Нельзя нам отдавать этого чужим людям. Только не сейчас.
Так что мы остались, и никто так категорически не настаивал на этом, как Кэйти.
Как, скажите, Дрю было бы найти нас опять, если мы не остались на месте?
Наша прохладная осень сменилась летом, чье влажное тепло словно укрыло нас вареным покровом. Прошли уже недели лета, когда я решил, что пришла пора дознаться. Гнев еще горел – и всегда будет. Я ненавидел людей, оставивших сей мир десятки лет назад, чья компания перестала существовать еще до Второй мировой войны. Мне нужно было дознаться: кто и почему.
Я вытащил визитку, которую дала мне геолог штата, из-под магнита на холодильнике и позвонил по номеру на обороте. Ее историк шахт, Уэсли Макнаб, моего звонка ожидал. Он согласился встретиться со мной в Уилкс-Барре у себя дома, опрятном двухэтажном особнячке, укрывшемся от улицы за какими-то очень старыми деревьями.
– Сочувствую вашей утрате, – сказал он в дверях. – Эта забытая богом шахта все еще, до сего дня, приносит несчастье.
При ходьбе Макнаба перекашивало на один бок, он неуклюже переступал на левую ногу, которая явно была на протезе. Борода его торчала во все стороны, в волосах ее было больше соли, нежели перца, как у человека, кому требовалось напоминать: пора бороду подстричь, – а щеки были обветренными, как у человека, кому приходилось много времени проводить среди суровых стихий.
Он провел меня в большую спальню, обращенную в кабинет. Порядок и опрятность кончились на пороге этой комнаты. Она превратилась в холостяцкую берлогу задолго до того, как кому-то пришло в голову пустить в оборот самое название: заставлена шкафами и книжными полками, древний круглый стол, за которым более чем хватало места, чтобы славно послужить на какой-нибудь сельской почте. Старинные киркомотыги украшали стены наряду с квадратными фонарями из помятого олова. На полках лежали шахтерские каски с первыми электролампами и еще более старые шляпы, приспособленные под карбидные лампы. Десятилетия уходят, чтобы комната приобрела такой вид.