Наше потрясение было слишком громким, почти осязаемым. Мы все, как иступленные, что-то орали друг другу. Спустя месяц история повторилась. Нам прочитали точно такое же официальное письмо:
С прискорбием сообщаем вам… Ваша потеря… Если вы нуждаетесь в помощи, пожалуйста, не стесняйтесь и не медлите… обращайтесь…
Только на этот раз указывалось имя девочки. Мы с ней вместе ходили на уроки французского. Теперь на ее столе лежала красная роза. Целый час мы просидели молча, свесив головы, иногда кто-то всхлипывал. И только одна ученица, моя подруга, разрыдалась в голос. Учитель попросил меня проводить ее в тот самый консультационный центр, который предлагал нам помощь. Оставив ее там, в кабинете психолога, я не вернулась в школу, а застыла на тротуаре, совершенно не зная, что делать дальше. Захотелось убежать куда-нибудь прочь.
Ту девочку хоронили на кладбище через дорогу от школы. На похороны я опоздала, все уже разошлись, и я бродила одна среди зеленой травы и полукруглых камней. Я видела, как рядом с ее могилой изогнутая лапа бульдозера загребала землю, слышала, как с глухим звуком она падала на гроб. От металлического лязга сводило зубы. Хотелось предупредить рабочих: «Осторожно! Она же там!»
Вскоре после этого нам прочитали еще одно такое же письмо. Еще одно имя. В итоге за полгода произошло четыре самоубийства — и все бросались под поезд. По вечерам мы включали новости, чтобы увидеть, как на каталке увозят еще что-то завернутое, цилиндрической формы. Все остальные школы нашего города обычно закрывались из-за снегопадов, и только наша — из-за траура по погибшим ученикам. Отменялись контрольные. Поглощенные горем дети не носились по коридорам, а словно тени скользили вдоль стен. Если кто-то испытывал тревогу, если кому-то становилось не по себе, было довольно просто шепнуть об этом учителю, и ребенка отправляли домой или в консультационный центр.
После первой смерти все школьники пришли в черном, после четвертой нас настоятельно попросили «не заострять» и «не нагнетать». Розы собрали, записки выбросили, надписи мелом стерли, свечи погасили, мягкие игрушки сложили в мешки. Образовался некий логический разрыв: наши чувства уже не соответствовали тому, что происходило вокруг нас. Все должно было выглядеть нормальным, благопристойным. Тогда я и узнала, что даже любовь к жизни может приводить к смерти.
Тех, кто впадал в депрессию и признавался в этом взрослым, сажали на таблетки — причем их выписывали в таком количестве, что школьные рюкзаки гремели, как маракасы. Кого-то, чтобы предотвратить попытки самоубийства, госпитализировали. Такие ученики исчезали на несколько недель. Оставшимся хватало ума и такта не задавать вопросов ни когда они исчезали, ни когда возвращались со своих «каникул». Либо к тебе относились как к существу, находящемуся у последней черты — на краю смерти; либо от тебя ожидали, что ты останешься сильным — будешь держаться и продолжать жить. Среднего не дано. По этой причине мы выбирали полное бесчувствие и погружались в оцепенение.
Кусты вдоль железнодорожных путей выкорчевали, и большая живая изгородь исчезла. У переезда посадили человека в вязаной шапочке, черной дутой куртке и ярко-оранжевом жилете — смотреть, чтобы никто не перебегал через рельсы. Во время дождя он сооружал над собой крохотный навес из прозрачной пленки. Так он сидел — много лет, изо дня в день, по двенадцать часов в сутки — и охранял железнодорожный путь. Из занятий по экономике мы знали, что рабочие места создаются для удовлетворения спроса. Но какого рода работа была у этого человека? Его, видимо, наняли уберегать нас от самоубийств?
Сколько ночей мы проводили в тревоге. Если у твоего друга не ладилось в жизни, уже не было никакой уверенности, что утром его не найдут мертвым. Поисковые отряды прочесывали местность вокруг железной дороги, но натыкались лишь на другие отряды. Мрачная, какая-то перевернутая игра. Как-то вечером я подошла близко к рельсам, чтобы положить на них несколько маргариток, и вдруг увидела припаркованные под странными углами патрульные машины. Меня прямо парализовало. Один ученик только что пытался это сделать, но полицейские успели ему помешать. Он сидел на заднем сиденье машины, руки за спиной были в наручниках — сидел, едва сдерживая слезы, с опущенной головой, с кончика носа свисала капля. Я никогда никому не говорила, что видела его там, и когда он вернулся в школу, сделала вид, будто ничего не произошло. Я сомневалась, что поступаю правильно, но такова была норма нашего мира, в котором нам предстояло жить.
Как-то, посещая консультационный центр, я положила в брошюру психолога записку, сделанную на маленькой розовой бумажке. Но он был так занят, что ее не заметил. Я посещала курсы психологического здоровья. Нас сажали в кресла, на наши пупки клали мандарин, и мы должны были следить за дыханием, наблюдая, как поднимается и опускается оранжевый шарик. Да уж, мандарин на животе — это, конечно, очень успокаивало.
Десять самоубийств, десять разных имен. Дети не глотали таблеток, не прыгали с моста, не резали себе вены — они отвергли те варианты, при которых был хоть малейший шанс на спасение. Они выбрали гарантированный смертельный исход. Никому не выжить при столкновении со стальной махиной, мчащейся на скорости сто тридцать километров в час. Меня поражало, насколько быстро смывали кровь и убирали останки, насколько быстро восстанавливался график движения, чтобы пассажиры не опаздывали на работу. Как больно было смотреть на поезда, привычно проносящиеся через то место, где погибали дети, — только колеса громыхали на стыках.
Итак, заметки о нападении в Стэнфорде, появившиеся в январе 2015 года, напоминали те официальные сообщения, приходившие в нашу школу в 2009 году. Так же формально, обезличенно, сухо, что-то типа «с прискорбием сообщаем вам…». Правда, стэнфордская история не была со смертельным исходом. Ничье тело не лежало под поездом на рельсах. Речь шла о странном и довольно унылом изнасиловании в местном студенческом городке. Тело было, но тело живой девушки, найденной практически без одежды, с растрепанными волосами и кровоподтеками на руках. На этот раз это была моя история.
Я посмотрела в окно. Светило солнце, в пруду медленно плавали утки, весь город работал. Я невозмутимо сидела за столом в офисе — точно так же, как сидела много лет за партой в классе. Я знала, что завтра снова приду и займу свое рабочее место — точно так же, как продолжали стучать колеса по рельсам, а мы, ученики, после известий о смерти наших друзей брали учебники и отправлялись на занятия. Какие бы тревоги ни одолевали сейчас мой разум, тело оставалось спокойным, страх отступал. Только глаза время от времени наполнялись слезами. Да, я плакала, когда оставалась одна, но всегда знала, что на людях буду делать то же, что всегда: держаться и продолжать жить.
Вернувшись тем вечером с работы, я припарковала машину у своего маленького розового дома. Меня восхищало все: мелкая галька в нашем дворе, мерцающие огоньки садовых светильников, восковые листья толстянки. Я думала о двух людях, находившихся сейчас в доме, — матери и отце, — они не подозревали, что под одной крышей с ними живет жертва. Я представила, как они болтают о повседневных вещах, как папа выгребает мелочь из карманов, а мама режет колечками лук, и мне захотелось сохранить их покой.