Предварительное слушание назначили на восьмое июня 2015 года. Это должна была быть миниатюрная копия суда, только без присяжных, чтобы определить, достаточно ли собрано доказательств для проведения полноценного заседания. Тиффани пропускала последние недели учебы и вынуждена была сдавать экзамены раньше. Она планировала сказать преподавателям, что должна отсутствовать по «семейным обстоятельствам». В трех из шести случаев разговоры заканчивались слезами — тогда ее брали за руку, гладили по голове или хлопали по плечу. «Это было невероятно трудно», — сказала она мне. Я должна была переговорить с начальницей, чтобы получить отгул. Я безмерно ею восхищалась, но все-таки нервничала. Теперь меня будут воспринимать иначе, если узнают, что обо мне писали в комментариях: «пьяная в стельку», «безответственная», «взбалмошная».
Я сидела напротив нее в кабинете со стеклянными стенами и не знала, с чего начать. «Вы читали о нападении стэнфордского пловца? Так вот, это была я…» — я не успела выговорить и восьми слов, как в горле встал ком. Ее рот приоткрылся. Я уставилась на стол, глаза, конечно, на мокром месте. Начальница очень вежливо о чем-то спрашивала, но я лишь продолжала мотать головой и почти не дышала, пока ее голос не стих. Я ждала какого-то разговора, например обсуждения графика, но когда подняла голову, увидела катящуюся по ее щеке слезу. Это было слегка неожиданно. Что-то внутри меня словно пробудилось, смягчилось. На работе все хорошо. Я не превратилась в ее глазах в никчемное существо. Просто и мне, и ей стало грустно. Это меня потрясло.
Пятого мая Алале сообщила, что слушание нужно перенести, так как адвокат защиты не сможет на нем присутствовать. Утверждение новой даты теперь растягивалось до сентября. Не думала, что такое возможно. Компания, в которой я работала, небольшая — как я объясню свое странное отсутствие? Все уже знали, что я собираюсь брать отгулы в июне, а теперь, получалось, меня не будет в июле, или, может, в августе, или даже в сентябре. Тиффани тоже придется договариваться с новыми преподавателями во время осеннего семестра. «Я буду держать вас в курсе по поводу даты суда, — сказала Алале. — Если что-то изменится, не стесняйтесь, звоните». Как выяснится потом, слушание состоится еще позже. Такова была порочная система: лишь иллюзия структуры и вечно срывающиеся планы.
Как долго еще мне предстояло жить двойной жизнью и притворяться, что все хорошо? На работе скопилась целая кипа бумаг. Разобрать все я не могла, но и смотреть на это не было сил. Случалось, целыми днями я просто пялилась в экран и ничего не делала. Каждое утро мне приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы заставить конечности двигаться. Представьте себе скелет, закидывающий в себя органы, натягивающий сверху кожу и важно выходящий в свет: «Привет. Я в норме, спасибо. А вы как? Сделаю все к концу дня. Да! Очень смешно, ха-ха. Пока». Мне приходилось целый день держать себя в руках, чтобы потом прийти наконец домой и рассыпаться на части.
Но и дом уже не был прежним. Дом превратился в ад, вроде зала суда, вроде студенческого городка Стэнфорда. Казалось нелепым бояться мест, которые были объективно безопасны. Но я не могла прекратить читать комментарии в Сети. К тому времени я перестала видеть положительные, а вот негативные, напротив, лезли со всех сторон. Каждый раз я говорила себе, что не буду больше читать — вот только этот, последний, ну и еще парочку. Однако комментарии тянулись друг за другом, словно муравьи, — стоило появиться одному, и тут же за ним следовала целая вереница. И вот они уже заполняли все мои тарелки, коробки и чистые ложки. Невидимые точки, маленькие, навязчивые, нескончаемые, они постоянно напоминали мне, что от них не избавиться. Эти муравьи были всегда со мной.
Лукас собирался на лето переехать в Лос-Анджелес и проходить там практику по программе MBA, он предложил составить ему компанию. Я представила себе пробежки вдоль пляжа Венис-Бич и китайскую лапшу по вечерам. Но мне нужно было продолжать доказывать себе, что я способна жить дальше самостоятельно.
У нас в гостиной висит портрет поэта Пабло Неруды — мама поместила его в рамку, и я долго думала, что это мой дедушка. Иначе зачем вешать какого-то старика на стену? Меня всегда окружали искусство и литература. Бабушка Энн говорила, что я родилась с карандашом в руке. Я рисую, когда огорчаюсь, рисую, когда скучаю, когда грущу. Родители позволяли мне это делать прямо на стенах, и я выводила борцов сумо, выползающих из вентиляционных решеток, рисовала баклажаны с длиннющими руками. В тестах по физике, когда не знала ответа на вопрос, я рисовала человечка, пожимающего плечами, который как бы говорил: «Ну не знаю я», — и время, отведенное на тест, в итоге уходило на него. В колледже на моих полках теснились Руми, Вулф, Дидион, Уэнделл Берри, Мэри Оливер, Банана Ёсимото, Миранда Джулай, Чан-Рэй Ли, Карлос Булосан. Я буквально ночевала в библиотеке. Я научилась делать гравюры и ночи напролет вырезала кусочки линолеума в мастерской, окуная в чернила выступающие детали и встречая рассветы в запачканном фартуке. Когда я писала или рисовала, мир как будто замедлялся, я забывала обо всем, что творилось вокруг.
Бывало, мать уезжала на несколько недель в писательскую общину и оставляла нас одних. Я отлично помню это время, поскольку папа изо дня в день готовил консервированную фасоль с курицей и рисом. Не дождавшись ее возвращения, мы ехали по незнакомым холмам в ее лагерь, расположенный в лесу, где взрослые люди в разлетающихся одеждах ходили с накрашенными губами, где кормили крекерами с малюсенькими неоново-оранжевыми рыбьими яйцами — и все это меня очень смешило. Мать рассказывала, как писала все утро, как днем ходила в поход, как к ее обуви прицепился клещ. А я думала, почему она бросила нас ради жуков-кровососов и икры? Как-то я спросила ее, зачем она уезжала, и она ответила, что просто иногда хотела быть самой собой. Что можно на это возразить?
В Пало-Альто я начинала остро ощущать, что больше не вписываюсь в прежние представления о себе, больше не соответствую тому, кем была или думала, что стану. Мне требовалось найти такое место, в котором я могла бы что-то создавать, такой уголок мира, где можно было бы просто исчезнуть. Я выбирала как можно дальше от Калифорнии, чтобы жить среди людей, которых совершенно не знаю. Нашла самый маленький штат — Род-Айленд. Курс детской книги для писателей был уже укомплектован, но это не имело значения. Летом я собиралась бросить работу и записаться в мастерскую гравюры «От света к краске» в Род-айлендской школе дизайна. Женщину в приемной комиссии звали Джой — как ту медсестру. Я сочла это хорошим знаком. Родители задавали мне обычные вопросы: «Как насчет безопасности? Ты уверена? Что будешь делать, когда вернешься?» Но они всё понимали. Моих накоплений вполне хватало, чтобы заплатить за обучение, съемное жилье и перелет. Я рассчитывала, что к концу года суд завершится, а до этого времени денег будет достаточно. Я написала свое имя на вступительной анкете Род-айлендской школы дизайна, подписала чек, заклеила желтый конверт — и повалилась на пол совершенно без сил. Отец заглянул узнать, как у меня дела, и я сказала ему, что счастлива.
Перед отъездом мне хотелось рассказать обо всем лишь одному человеку. Моя близкая подруга Клер — веснушки по всему телу и тоненькое колечко в носу — собиралась на год во Францию в качестве au pair
[24]. Последние ее недели мы провели, сидя в машине, поедая мороженое и слушая французскую музыку. Я все время ждала подходящего момента, но, кажется, его просто не существовало. Было понятно одно: время на исходе, и говорить придется прямо сейчас. Клер прошла через нечто подобное в восемнадцать лет. Она тогда обратилась в полицию и сдала необходимые анализы. Она выполнила все, что положено жертве, но ей сообщили, что этого недостаточно для продолжения дела. Я все рассказала подруге, когда мы сидели в моей комнате. Она тут же крепко обняла меня, и, что самое странное, больше ничего говорить не пришлось. Она все поняла. Потом Клер отстранилась, посмотрела мне прямо в глаза и сказала: «Сейчас твой шанс».