При этой мысли губы Раллика тронула улыбка. Да, я вернулся.
Он направился к таверне «Феникс».
Я вернулся, так что же – приступим?
В районе не слишком-то четкой границы между Даруджийским и Озерным кварталами слышались отголоски тревожных выкриков, но они уже были в полудюжине улиц оттуда. Баратол, сжимая руку Чаура, словно тот был ребенком, тащил громадину сквозь дневную толпу. Они миновали несколько патрулей, но весть о случившемся обогнать двух беглецов пока не успела, хотя в конечном итоге скрытным их побег вряд ли окажется – ни стражникам, ни зевакам не составит труда вспомнить двух верзил-чужеземцев, одного с кожей ониксового цвета, другого цвета выделанной шкуры, что пронеслись мимо.
Так что выбора у Баратола не было, и он оставил любые попытки двигаться скрытно и неприметно. Чаур громко завывал с гневным возмущением несправедливо наказанного трехлетнего ребенка, который только что с изумлением обнаружил, что не все в мире замечательно, и ожидает, что любящие опекуны немедленно его утешат. При этом следует заметить, что столкнуть с утеса собственного брата – поведение не сказать чтобы вполне приемлемое.
Баратол пытался его успокоить, но при всей своей простоте Чаур прекрасно чувствовал, когда его действия не встречают одобрения, а Баратол по недомыслию и невнимательности это неодобрение высказал – вернее сказать, он был шокирован настолько, что ему было не до внимательности. Теперь огромное дитя будет завывать, пока его наконец не покинут силы, а до этого еще далеко.
За две улицы от бухты троица стражников в тридцати шагах от них вдруг разразилась криками, и пошла уже настоящая погоня.
К удивлению Баратола, Чаур умолк, и кузнец теперь просто как можно быстрее тащил его за собой.
– Чаур, послушай меня. Возвращайся на корабль – понимаешь? На корабль, к той женщине, да? К Злобе, она тебя спрячет. На корабль, Чаур, понимаешь?
Чаур – лицо в слезах, щеки опухли, глаза красные – кивнул.
Баратол толкнул его вперед.
– Беги! Один, я тебя догоню. Беги!
И Чаур неуклюже побежал, сшибая с ног прохожих, пока путь перед ним, как по волшебству, сам собой не очистился.
Баратол же развернулся, намереваясь задать трем стражникам работенку. Достаточную по крайней мере для того, чтобы выиграть время для Чаура.
Справился он, орудуя лишь кулаками и ступнями, коленями и локтями, совсем неплохо, и вполне мог бы одержать чистую победу, если бы не прибывшее подкрепление. Еще шести стражников, однако, оказалось для него многовато – лишних среди них было человек примерно пять, – так что его повалили наземь и избили чуть ли не до потери сознания.
Пока Баратола волокли в ближайшую тюрьму, сквозь клубящиеся боль и головокружение в мозги его проникла вяловатая мысль. К камере ему не привыкать. Дело вполне терпимое, если только тюремщики не склонны к пыткам. Он мог бы даже отправиться в турне по тюремным камерам, из города в город, с континента на континент. Все, что для этого нужно – открывать кузни без разрешения местной Гильдии.
Всего-то.
Потом обрывки мыслей уплыли прочь, и он на время погрузился в блаженное беспамятство.
– Для таких, как мы с тобой, мой дорогой Резчик, нет ничего глупее, чем видеть все совершенные нами ошибки и при этом не находить в себе способности что-то по этому поводу предпринять. Мы недвижны, оглушенные отчаянием, и, несмотря на всю нашу смекалку, всю наблюдательность, всю нашу исключительную способность провидеть истину, мы сидим в оцепенении, словно захваченные наводнением улитки, накрепко присосавшись к своему драгоценному камушку и с ужасом ожидая, когда смоет и его. Пока же не наступила эта ужасная катастрофа, мы ничего не делаем, просто держимся.
Только вообрази себе мир, где любое преступление наказано, где правосудие воистину слепо и не протягивает руку в радостной готовности склониться под весом золота или влияния. Где каждый принимает ответственность за собственные ошибки, за пренебрежение обязанностями, за смертельные последствия безразличия и лени. Увы, на деле мы лишь стремимся ускользнуть и пригнуться, уклоняемся и пританцовываем, танцуем свое ускользни-пригнись-уклоняйся, только ноги мелькают. Мы превращаемся в хаотически пляшущие тени. Мы мастера уклоняться – что поначалу, несомненно, было полезно для выживания, во всяком случае, в физическом смысле, но, используя подобные инстинкты для собственной души, мы, вероятно, совершаем свое самое откровенное из преступлений против морали. Делаем же мы это затем, чтобы продолжать жить в мире с самими собой. Из чего можно сделать вывод, что полезное с точки зрения выживания поведение превращается в конце концов в собственный антитезис, и тем самым себя же и обесценивает, отчего мы и остаемся с тем пустым, унылым, отсутствующим выражением лица, что Крупп сейчас видит перед собой.
– Прости, что ты сказал?
– Я сказал, дорогой Резчик, что сегодня скорбный день. День непонимающих и непонятых, день неудач и несчастий. День, когда мы будем горевать по непредвиденному, по зияющей пропасти «слишком поздно», что разверзается за плохими решениями, и рушатся звезды, а мы, обладай мы истинной храбростью, мы с превеликой отвагой всунем ноги в высокие, неуклюжие башмаки богов и, увидев то, что они видят, познав то, что им удалось познать, мы наконец поймем все безумие сопротивления, всю бессмысленность надежды и, рыдая, заковыляем в мрачное будущее. Мы будем рыдать, мой друг, о, как мы будем рыдать.
– Быть может, я все знаю о том, как убивать, – пробормотал Резчик заплетающимся языком, не отводя остекленевшего взгляда от зажатой в руке кружки. – Быть может, убийцам не полагаются мысли о том, кто и что заслужил, или хотя бы о мотивах. Деньги в руках или любовь в сердце – награды бывают столь… разнообразны. Но действительно ли она этого хочет? Или то был неосторожный… взрыв, вроде бутылки, которую не следовало открывать, – звон осколков, все расплескивается, а потом – пятна у тебя на руках, пятна… везде.
– Резчик, – сказал Крупп тихо и мягко, но настойчиво. – Резчик. Послушай, что говорит Крупп. Ты должен его выслушать – он закончил со своими обычными словесами, со своим приступом ужасной, прискорбной беспомощности. Послушай! Резчик, есть пути, на которые нельзя ступать. Пути, с которых невозможно вернуться – как бы искренне ты этого ни хотел, как бы громко ни плакала твоя душа. Дорогой мой друг, ты должен…
Резчик вдруг встряхнулся и встал.
– Мне нужно пройтись, – сказал он. – Она не это имела в виду. Будущее, про которое она говорит, это… сказка. Разумеется, сказка. И никак иначе. Нет, нет и нет. Только…
Крупп смотрел молодому человеку в спину, смотрел, как Резчик выскальзывает из двери таверны «Феникс» и исчезает из виду.
– Печальная правда, – произнес Крупп, а его отсутствующая аудитория вздохнула в знак согласия, – заключается в том, что склонность к словесным излишествам способна вредить точной передаче смысла. Намерение оратора оказывается скрыто за величественным переплетением нюансов, за ритмичными переходами от иронии к серьезности, за его застенчивой привычкой обращаться к себе в третьем лице – и те, кто столь нуждается во вразумлении, попросту проскакивают мимо, воображая, что их время слишком дорого, что их все равно уже не переубедить, если только новая мысль не порождена их собственным безупречным мыслительным механизмом. Вздыхайте же, вздыхайте.